Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
– Зачем, после Тани?
– Даже Самойлова – не на века, пора поменять типаж.
– И кто же попробуется? Поиграем?
– Ну, допустим, Фанни Ардан.
– Не слишком ли красива?
– Шикульская?
– У неё чересчур уж умная красота. И, – усмешливо глянув на Илью, – пришлось бы тебе для комплекта ещё и Богатырёва звать на роль Вронского.
– Или Каренина.
– Не отвлекайтесь на зубоскальство. – Илья встал и, упруго покачиваясь, прошёлся по комнате.
– Ладно, Миу-Миу.
– Смазливая…
– Ну… тогда подмешаем к таинственности русской
– Смело!
– Ардан ли, Ульман, Маньяни, Мордюкова… фантазируйте на здоровье. Но я бы принял новую экранизацию лишь при одном условии, – и тут, не иначе, как из вредности, не удержался включиться в кинотрёп Германтов.
– Что за условие? – спросил Митя.
– У Анны, кто бы из кинозвёзд её ни сыграл, не должно быть завитка тёмных волос на шее.
Уфлянду сорокоградусный глоток попал не в то горло, – поэт поперхнулся, завертелся, содрогаясь в откашливаниях, на стуле. Потом сказал: а сиреневый цветок в волосах Анны можно будет оставить?
– Цветок можно, – великодушно согласился Германтов.
– Нет, цветком непозволительно ограничиваться, – как же без завитка? Какой же режиссёр решится пойти против воли Льва Николаевича? – изобразил ужас на румяном лице Валя.
– Почему бы не решиться Илье?
Илья рассмеялся, растянув опять большой рот. – Спасибо за доверие, но… сама проблема выбора, – с завитком на шее снимать или без завитка, – для меня бы, боюсь, превратилась в сущий ад.
– Увиливаешь от славы?
– Боязнь великого провала?
– Разве бывает провал великим?
– Забыли про «Чайку»? – провал на все времена.
– Ад, – всего-то две буквы из алфавита выделили для такого ёмко-устрашающего понятия? Не поскупились? А как будет ад по-итальянски? Не сущий ад, не ад-провал как мёртвая тишина вместо шквала аплодисментов, а реально и просто, – ад? Напомните, напомните… – бубнил и пытался всё ещё откашляться Уфлянд, шаловливо шлёпавший себя по губам.
– Inferno.
– Вот-вот: inferno!
– А каков он, реальный ад?
– Перечитайте Данте и Шаламова.
Тут у Уфлянда родился стишок, уводивший разговор от злободневной кинотематики и вечной меланхолии, впрочем, самокритичный Володя, продолжая кашлять, но – пытаясь расхохотаться, тут же назвал внезапный тот стишок выкидышем: «как все мы, истинные россияне, родную землю я люблю на расстояньи, когда ж стремлюсь её любить вблизи, то утопаю по дороге к ней в грязи».
– А если не истинные россияне, а заметные закордонные европейцы искренне хотят полюбить Россию, с открытыми сердцами приезжают в необъятную таинственную страну, то снова не слава Богу…
– Маркиз де Кюстин?
– Да, ожидались сперва совет да любовь… хотя на корабле уже, едва был брошен якорь на рейде Кронштадта и на борт поднялись таможенники, первые русские соринки, превосходившие по размерам французские брёвна, попали ему в глаза.
– Дед и отец маркиза в годы революции погибли на эшафоте, а в Санкт-Петербурге осиротевший маркиз надеялся найти все достоинства
неколебимо-прочной монархии, к тому же де Кюстина обласкали в русской столице, его принимал Царь и вдруг – такая неблагодарная книга…– Неблагодарная, – мягко сказано.
– Через сто лет, – напомнил Германтов, – история повторилась. Левый-прелевый, пожелавший своими глазами увидеть победоносную практику равенства-братства и оценить мифические справедливости мифического социализма, писатель Анде Жид, хороший писатель и, между прочим, тоже, как и неблагодарный маркиз, француз, тоже обласканный Царём Всея Руси, Сталиным, после возвращения из Москвы в Париж понаписал такого, что… естественно, его не только в Советском Союзе прокляли как отступника и клеветника, но и во Франции, в левых, фанатично-прогрессивных её кругах…
– Потом Фейхтвангер приезжал.
– Тоже левый, правда, умеренный левый, гуманист.
– Стенич будто бы пошутил тогда, когда Фейхтвангер в гости к вождю народов пожаловал на пир с Хванчкарой: как бы сей еврей не оказался Жидом.
– Не оказался, удивлённо упомянул лишь в книжке своей о тысячах портретов человека с усами; пронесло Фейхтвангера мимо политической сенсации, и опять кремлёвский горец был на коне.
– А Стенич за скользкие шуточки свои поплатился.
– Не один Стенич, весь круг его…
– И не только его.
– Из Большого дома пришлось будто бы специальную трубку выводить в Неву, чтобы кровь стекала.
– Юра, левые-прелевые как взломщики-разрушители и кровопускатели вам, судя по всему вышесказанному вами, противны, если не омерзительны, выходит, – правые вам милы?
– Исключительно из чувства противоречия; хотя оголтелые правые, крайние, – такие же отвратительные.
– Это ныне наши славянофилы?
– Куда им, нашим рьяным правым и их сторонникам, они, как на подбор, – невежественны, а видные славянофилы были просвещёнными, глубоко-образованными.
– Нет, правда, кто…
– Если говорить правду и только – правду, то в последнее время, «просвещённые правые» рубежа веков, традиционалисты-консерваторы с уклоном в религиозную философию, действительно, мягко говоря, милее прочих, сбивающихся в непримиримые левацкие стаи, если поточнее, конкретнее, – интересны сейчас мне авторы «Вех»; они, пережившие 1905 год, – а это был первый звоночек, – просто и убедительно предостерегали от безумств и кровавых неизбежностей русской революции, но их, как водится, никто не послушал; в среде фанатичной левой интеллигенции, как внутри всякой секты, слушать умеют только самих себя.
– Предостерегали… ну, конечно, тебе и место в стане этих капитулянтов; консерваторы-веховцы твои окопались и против всех, кто вызов бросал негодному порядку вещей, ополчились…
– Что ж, компания достойная…
– Тебя и «Наши плюралисты», надо думать, не задевают.
– Ничуть, тем более, что очевидна идейная перекличка с веховцами; и почему меня задевать должно столкновение мнений? Это те, кто Исаичем названы «нашими плюралистами», обычно свои взгляды считают единственно-верными, а чужих мнений не признают…