Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
– А бывают мессии во множественном числе?
– В том-то и фокус, что не бывают! – в революцию кидаются лже-мессии, проповедующие убогую злобу дня, а подлинный мессия, как мы знаем, рождается лишь раз в несколько тысячелетий.
– Зато сиюминутно давят и давят социальные прессы, соки выдавливают.
– Так социальное давление, вкупе с самыми разными безобразиями, во все времена существовало, а вот какая из российских реакций на это давление вдруг всё меняет, переворачивает жизнь вверх дном?
С нехорошей улыбочкой Илья посмотрел на Германтова.
– Какая из реакций? Исторически несвоевременные эмоции:
– Исторически несвоевременные?
– Эмоции?
Он пояснял, приводил примеры этой всегдашней несвоевременности.
– Эмоции могут быть повсюду исторически-несвоевременны и опасны или – только в России?
– Особенно, – в России.
– Почему?
– Из-за слепой верности нашей чёрно-белой, манихейской по сути своей, картине мира, на исторических сломах подменяющей нам, неискоренимым сектантам, ярчайшие христианские алтари.
– А… к Февральской революции тоже лишь неукротимо-озлоблённые эмоции, разом выплеснув, привели?
– Конечно, что же ещё! – революции и войны, которые разгоняют ход истории и решительно меняют её направление, – потом, а сперва – эмоции; вот вам, – накопились и выплеснулись эмоции, а уж попозже, когда условную развилку приемлемого и неприемлемого миновали, спонтанно выбрав, не выбирая, как водится, неприемлемое, запломбированный вагон подкатил к перрону, – точнёхонько ко времени, словно следуя дьявольскому расписанию событий, подкатил: стрелка с февраля уже переведена была Историей на октябрь.
– Но почему – изначальные эмоции были несвоевременными?
– Потому хотя бы, что тогда, когда Самодержавие в едином злобном порыве всем-всем-всем сословиям и прослойкам, до этого враждовавшим между собой, вдруг приспичило злобно сваливать в трогательном согласии, Россия по всем показателям на статистическом подъёме была. Война же в союзе с Антантой к победному концу приближалась, Россия как одна из стран победительниц могла бы не только мощный импульс к дальнейшему культурно-экономическому развитию получить, но и претендовать при послевоенном переделе на лакомые куски мирового пирога.
– Какой кусок самым лакомым был бы?
– Константинополь.
– Так ты ещё и империалист?
– Немножко.
– Юра, ты, убеждённый обличитель опасных мечтателей, сам вымечтал себе идеальное время без революционеров и революций, без войн? Разве бывает такое время в реальности?
– Не бывает!
– Так зачем же…
– Затем, чтобы дискуссия у нас получилась.
– Отлично, получилась: ты – уникум-раздражитель. Но ты как будто бы из всезнающего будущего смотришь на то, что творилось когда-то, и заодно, на то, что могло бы быть, если бы… – улыбалась, доставая сигареты Нателла, – все пробы-ошибки прошлого и настоящего даже, теперь тебе не в масть? Все всё не так делали и делают? – вот если бы с тобой посоветовались…
– Прошу прощения за историческое нахальство. Времена меняются, но не отменяют предопределённостей, при желании можно и в смутной череде стихийных событий выследить ритмическую поступь дурной закономерности. Вас, свободолюбивые господа, так до сих пор и не смущает эта монотонная повторяемость, в России так и вовсе какая-то неподвижная, будто время прокручивается на одном месте, мифологическая уже, повторяемость? Разорвать цепи,
скинуть тиранов и с изумлением обнаружить, что заполучили новые цепи, новых тиранов… – хочется продолжать?– Но если тишь и гладь, благодать…
– Да, какое же будущее светит нам при благополучном и так желанном тебе эволюционном развитии? – издевательски смотрел Валя.
– Такое, наверное, будущее, какое предписали человеческим сообществам, упивающимся материальным достатком и гедонизмом, Хаксли, Оруэлл… – человек по внутренней, глубинной, сути своей ещё отвратительнее, чем самое гнусное, гнобящее его государство; человек ведь не эволюционирует как психо-биологическая особь, он создан раз и навсегда со всеми его светлыми взлётами и тёмными безднами, его нельзя переделать, исправить.
– Беспроблемно-благополучная жизнь обязательно вырождается в антиутопии?
– Хуже, – в утопии. Реальное будущее при всей безоблачности его, – допустим, политический климат изменится резко к лучшему, – обязательно окажется куда страшнее, чем самые мрачные ожидания замечательных романистов-антиутопистов: страшнее по внутренней сути своей, которая полезет наружу.
– Едва от революций избавились с твоей полемической помощью, как опять всё не в масть!
– Но почему же – обязательно?
– Благополучие наказуемо.
– Светлое будущее всё равно, – тёмное, за что бороться?
– Так что же всё-таки лучше, – эволюция или революция?
– Лучше? Обе, как говорится, – хуже.
– Махровый оптимист!
– Может быть, не в несвоевременных эмоциях рождаются революционные ситуации, а в приступах особенной, коллективно-интуитивной зоркости? Если будущее обязательно будет хуже того отвратительного тоталитарного благополучия, которое нафантазировали Хаксли и Оруэлл, то лучше уж сразу наломать дров…
– Радикализм – от противного?
– От мировоззренческой безысходности, – человечество, простите за громкое слово, загнано в круговой какой-то тупик.
– Бери выше, – спиралевидный тупик.
– Кто виноват?
– Бог!
– А если бога нет?
– Безбожие.
– Ловко.
– Вернёмся к нашим несвоевременно-эмоциональным баранам…
– Интереснее их вожаки…
– Так, кто же из когорты заведомых аферистов оказывался в авангарде революции как аферы?
– С неизбежностью, люди позы, – сейчас сказали бы, подумал, люди перформанса, – но куда интереснее для меня, по крайней мере, ослеплённые светоносным будущим, выбегающие на историческую авансцену, чтобы сразу и для всех-всех это спасительное свободное и счастливое будущее настало, высоколобые словоблуды-неучи!
– Бросьте! Милюков или… Луначарский, – неучи?
– Нет, тут-то достойнейший Милюков проде бы ни при чём, но беда Милюкова, раз уж сперва о нём почему-то вспомнили, и он попал под раздачу, в том, что он, блестяще образованный, превратился всё же в глазах потомков в одного из нерасторопных слуг тёмных стихийных сил февральской революции, вероломно по отношению к своим лидерам, подвижникам и певцам поменявшей, как всегда бывает по мере развития всех революций, знаки и идеалы. По-сути, с лета семнадцатого демократическая в спонтанном порыве своём революция работала всеми своими «ошибками и нерешительностями» на победу большевиков и – следовательно – на воссоздание деспотии, причём такой жестокой, какой русская история ещё не знала.