Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
И тоже – на кухне.
Широкая улица, – бывшая улица Ленина, помеченная бюстом вождя, партерным садиком…
Тёплый, почти что горячий пух летел навстречу ему.
Он возвращался в прошлое, а время дуло в лицо из будущего?
И всё ненужное, в данный момент ненужное, выветривалось из головы?
Так всё чаще казалось ему, всё чаще, – какой-то опережавший будущую реальность поток его овевал.
Интуиция? Интуиция тревожно включалась, а память начинала нашёптывать Генины стихи ещё за квартал от углового ювелирного магазина?
Справа, вдали, проступали сквозь густые кружения тёплой тополиной метели пластичные фасады Лишневского, одного его дома и, – чуть поодаль. – другого, а слева… да, – почти пришёл, – слева показался серо-охристый, туповато-тяжёлый, сталинских времён, дом: этот дом считался престижным, его называли «писательским», в нём успела пожить Ахматова.
Ещё и к входу в дом не свернул, а слышал уже застольные голоса: вот быстро взлетающий в ломкую высоту и глуховато-падающий
Хотя и с выверенными гостями возникали шероховатости.
Гена хотел признания, очень хотел, если не сказать – жаждал, а Динабург, будто бы не зная об этом, – быстро-быстро, как бы проглатывая со слюною слова, говорил: какой был бы ужас – получить прижизненное признание! Сколько усилий пришлось бы тратить на самозащиту от нежелательных общений, почти принудительных, я очень быстро устал бы от славы и удовольствий, быстро состарился бы и – сдох…
Гена с молчаливым достоинством глотал пилюли, а Дудин, ловко поймав паузу в возбуждённой речи Динабурга, молвил: виноград зелен.
Мысли разбежались… поболтали, кажется, о книжке прозаика Базунова, кто-то его похвалил за то, как написал он о грустно клонящихся к воде каналов питерских тополях; а что, что оживило сейчас далёкий тот эпизод, захвативший внимание гостей, – эпизод таинственно-яркий, и сейчас затмевающий те застольные разговоры? Что оживило? – запавшие в память пение Вяльцевой, стихи Гены. А на Большом, – перед непереключавшимся светофором у Широкой улицы, – образовалась пробочка, загудели машины.
Звяканье посуды, смех…
И в сочетании с фоновым нестройным хором гостевых голосов, – Динабург весело рассказывал как поэты дразняще-переиначивали его фамилию, – шут-Кузьминский по-хулигански кричал с другой стороны Невского, от Гостиного, завидев как Динабург вылетал из почтового
отедления Д-11, – смотрите, – кричал, – люди добрые, смотрите, Диназабург идёт, а Кривулин, сама почтительность, не без подкола называл Дидемиургом: слова, слова, слова. А порой вырвавшись из гула голосов, заполонявшего звуковую память, каким-то неизменно волнующим далёким соло, слышалось Германтову дрожаще-дребезжащее пение, которое доносилось вовсе не с голубенькой виниловой пластиночки, выпущенной ничтожным тиражом и по счастливому случаю доставшейся Гене, а, казалось, из глубин времени; и, само собой, он слышал белые стихи. люблюкогда рушитсяцветущий мир моего благополучиялюблю смотретьна его дымящиеся развалинылюблюдолго по камушкувосстанавливать разрушенноеи не люблюкогда меня отвлекают от работыдурацкими вопросами:зачем-де восстанавливатьвсё равно всё разрушитсялюблюбессмысленный трудИ замолкал голос, Гена в угрюмой задумчивости листал самодельную свою книжечку, выбирал что бы ещё прочесть, но затягивавшаяся пауза пустой не бывала…
И хотя Головчинер по уважительно-понятной причине отсутствовал за именинным столом и без него произносились тосты, но и Бродского всё же не могли не держать в уме и вскоре, раньше ли, позже, а речь о Бродском обязательно заводилась: Бродский, как если бы все гости уже тогда, когда он только приземлился в США, были оповещены о вызревавшей за драпировками Нобелевского Комитета сенсации, по негласному праву «первого поэта» занимал центр ревнивых поэтических дискуссий.
Гена всё ещё листал с поникшей головой свою книжечку, – листал, листал, но кто-то не вытерпел:
– Бродский говорил, что свободный стих – это вино без бутылки или стакана.
– Мнение Бродского, замурованного в традиционной рифмике, для свободного стиха не имеет значения, – не пряча раздражения, не переставая листать с опущенной головой свою книжечку, молвил Гена, а тут кто-то вспомнил, что в своё время Набоков положил глаз на какой-то стих Бродского, даже переслал с оказией в подарок бесштанному, вернувшемуся из ссылки в Норинской Бродскому джинсы; раздался смех, Динабург затрясся и растормошив шевелюру, тут же её огладил, сказал, как бы поливая лошадиной дозой бальзама незаживающую Генину рану: рифмовальщик всегда рискует вляпаться в грязную историю, ему, к примеру, трудно устоять от соблазна срифмовать гомосека с генсеком, – Гена был доволен такой разрядке, перелистнув ещё пару страниц, решился:
поглядеть на миршироко раскрыв глазаудивлённым наивным взором(усыпить его бдительность)он разоткровенничаетсяначнёт хвастатьсястанет кичиться своим величиемтогдамелькомкак бы невзначайтак взглянуть на мирчтобы он осёксячтобы он взрогнул и сник(пусть не зазнаётся!)уходя из мирасамодовольно усмехнуться– Ещё, ещё, – просили гости, потягивая коктейли; только что Гена кинул по льдинке и дополнительной вишенке в каждый бокал.
высокий усатый человекпохожий на Петра Великогопродаёт сигаретырядом стоит бородатый человекпохожий на протопопа Аввакумамимо проходит человекс широким грубым лицомпохожий на Каракаллуа в витрине овощного магазинамоё отражение –я похож на Марка АврелияПосле стихов, – она, конечно, звезда граммофона, но и модернизированный патефоном голос звучит божественно, – закрутилась виниловая голубенькая пластинка: «в лунном сиянии снег серебрится…».
– Как продвигается роман? – с лёгким кокетством окая, спросил Дудин, пока Вяльцева под нежный шелест винила переводила дыхание.
– Дописал, – потупившись, отвечал Гена: помимо стихов, он, потакая странной своей любви, сочинял в последнее время прозу, действие его романа протекало в Петербурге и Крыму в начале века, прототипом главной героини была Анастасия Вяльцева, а в прототипе главного героя нетрудно было бы угадать…
«Не уходи, побудь со мною, пылает страсть в моей груди… – на фото в рамочке, на которое искоса поглядывал Германтов, – Вяльцева под кружевным, просвеченным солнцем зонтиком, – не уходи, не уходи…»