Гёте
Шрифт:
Баронесса, поглощённая своими мыслями, даже не заметила, как они миновали сторожевую башню и городские ворота, — видимо, кучер, как обычно, кивнул на ходу знакомому стражнику, и тот, зная её карету, не счёл нужным разводить излишние формальности и останавливать их, — как прогромыхали они по горбатому мосту, перекинутому через ров, как выехали на главное шоссе и как потом свернули на лесную, мягкую дорогу, ведущую к дому Гёте. Приоткрыв занавеску, баронесса рассеянно скользила взглядом по просторному, светлому лесу, по тёмным стволам вековых раскидистых лип, по белым берёзкам и могучим, кряжистым, в буграх и наростах дубам, под которыми земля уже была укрыта тонким слоем опавших листьев.
Серьёзная задача стояла перед ней! Очень и очень серьёзная задача. И, как всегда, у неё не было никакого заранее продуманного плана. Веря в себя, она полностью полагалась на свою интуицию, наитие, на своё обострённое чувство момента, которое, несомненно, подскажет ей нужные слова и нужную линию поведения, чтобы добиться своего. Она умела убеждать, но если это не действовало — она умела и умолять, просить, взывать, заламывать руки, проливать потоки слёз и, надо признать, делала это всегда так искусно и так
Если верить герцогине-матери — а ей нельзя не верить, — то вопрос сейчас стоит так: либо Гёте преодолеет наконец своё упрямство и даст согласие на этот указ, и не когда-нибудь, а именно сегодня, потому что больше тянуть с этим делом нельзя, это уже становится неприлично и оскорбительно для всех, прежде всего для герцогской семьи — в конце концов, кто хозяин в государстве: герцог или он? — либо... Либо отменяется назначенный на завтра, давно задуманный и тщательно подготовленный спектакль «Рождение, жизнь и деяния Минервы», которым, как было широко объявлено заранее, герцогская семья и двор хотели бы на сцене в Тифурте отметить тридцатитрёхлетие их всеобщего любимца и в котором сам Карл-Август должен играть роль Вулкана, а Корона Шрётер — у-у, змея — роль Минервы. Соответственно, отменяются и празднество, и торжественный бал во дворце, на которые приглашены все самые влиятельные люди Веймара и всего герцогства. По замыслу автора и постановщика спектакля камергера Сакендорфа, в конце последнего акта новорождённая богиня мудрости разворачивает Книгу Судеб и всенародно провозглашает, что 28 августа есть один из самых счастливых дней всего человечества, ибо «назад тому тридцать три года в этот день родился человек, которого мир будет чтить как самого лучшего и самого мудрого из людей». В это время над сценой показывается в облаках крылатый гений с вензелем Гёте. Гремят трубы, хор поёт осанну, весь театр, по знаку из правительственной ложи, встаёт и устраивает овацию избраннику судьбы. Герцог на сцене сбрасывает с себя хитон Вулкана и, в полной парадной форме, увенчивает голову Гёте, вызванного из-за кулис, лавровым венком. Потом камергер подносит герцогу ларец, он вытаскивает оттуда голубую ленту со звездой и торжественно, принародно, под звуки музыки и рукоплесканья зала надевает эту ленту через плечо своему премьер-министру. Каково, а? Удостаивался ли кто когда за всю историю их герцогства такой чести? И не только в их герцогстве, но и во всей Германии? Нет, такого ещё не было никогда и нигде. А в другой ложе театра, рядом с герцогской семьёй, сидишь ты, баронесса фон Штейн, и все знают, что это ты, и все знают, что это твой любовник, твой ученик. И все знают, что если бы не ты, этот гений, этот выдающийся государственный деятель и поэт так и кончил бы, наверное, свои дни где-нибудь в мансарде, на чердаке, в нищете, грызя гусиное перо и вздрагивая, в страхе перед кредиторами, при каждом стуке в дверь. Так, Шарлотта, так! И именно поэтому ты должна, ты обязана сегодня совершить подвиг — и ради него, и ради себя... И не забудь — ради людей! Да-да, конечно, и ради них...
Так как же всё-таки? Как же ей построить эту встречу с ним? Как? А никак. Как всегда, когда они оставались вдвоём. Как он привык — так и надо говорить. Грустно, и тихо, и легко... Сначала так, а там как пойдёт. Ведь преобладающей интонацией в их встречах всегда была грусть: лёгкая, всепонимающая грусть двух возвышенных сердец, парящих над миром, над человеческими страстями и заблуждениями и полных любви и снисхождения к людям, ко всем этим несчастным, задавленным жизнью существам, лишённым возможности хоть на мгновение оторваться от унизительных земных забот и бросить взгляд в небо, в его бездонную высь. Пожалуй, это даже не он, а она ещё семь лет назад, с самого начала, предложила этот тон. Но он тогда сразу принял его, очень дорожил им и всегда с тех пор сохранял его и в своих письмах к ней, и в их беседах наедине. И именно поэтому, как она подозревала, она и стала так ему нужна... Кому ещё он мог открыть свою душу, кто ещё понял бы здесь его страдания, его надежды, его божественную суть творца? И кто ещё, кроме неё, мог убедить его, что иного, лучшего, чем здесь, места для него на земле нет и не может быть, что надо жить с тем, что есть, что он слуга, он раб
своего великого таланта и должен думать прежде всего о себе, о том, как и где будет лучше всего для него, для его творчества. Ибо он уже воздал людям и ещё воздаст им сторицею за всё, что они могут для него сделать, а они были, есть и всегда будут перед ним в неоплатном долгу... Нет-нет, Шарлотта, это всё твоя заслуга, он и сам это прекрасно сознает! И это даёт тебе право на многое, в том числе и на борьбу с ним за него же самого. В конце концов, в каком-то смысле ты даже не его любовница, а его старшая сестра. И даже не сестра, а мать. А мать ради спасения своего ребёнка имеет право не просто на многое — она имеет право на всё.III
— Это сюрприз, Лотта! Это сюрприз. Ах, как это ты славно придумала! Представляешь, а я только-только успел сбросить халат и собирался уже ехать в коллегию, как слышу: стук колёс у крыльца, голос моего Филиппа [209] . Смотрю в окно — ты! Как я рад, если бы ты знала! Ты приехала по делу?
— Нет. Я соскучилась.
— А, я знаю! Ты привезла подарки, да?
— Нет, не привезла. Получишь завтра. Завтра. Если, конечно, будешь себя хорошо вести.
209
Зайдель Филипп (ум. в 1820 г.) — слуга, секретарь и «экономка» Гёте с Франкфурта-на-Майне до 1788 г., но и позже вёл домашнюю бухгалтерию в его хозяйстве.
— А что? Что ты приготовила? Скажи сейчас. Я умираю от любопытства.
— Не скажу — секрет. Потерпи. А то будет неинтересно. Ты работал сегодня? Успел что-нибудь сделать?
— Да. И много! Утро было тихое, чудесное, никто не мешал. Знаешь, Лотта, мой «Тассо» движется! Быстро движется. Быстрее, чем я ожидал. О, какая это грустная будет вещь! Иногда мне кажется, что он — это я, и я — это он, и я пишу про себя, не про него. И тогда меня начинают душить слёзы от жалости к самому себе. Но это хорошие слёзы, ты поймёшь. Хочешь, прочту, что я сегодня написал?
Медленно, бережно, слегка обняв её за плечи и давая ей возможность перевести дух после подъёма по крутой и узкой деревянной лестнице, он провёл её сквозь крохотную прихожую и большую балконную комнату к себе в кабинет. Шарлотта не любила балконную комнату, где он обычно принимал гостей, и старалась не задерживаться в ней: здесь на стене у камина висел портрет спящей Короны Шрётер, набросанный им углем пару лет назад. Хотя Шарлотта неоднократно просила его снять этот портрет, он никогда не соглашался на её просьбы, всякий раз отшучиваясь и ссылаясь на то, что портрет якобы очень нравится герцогу и он, как его друг и верноподданный, не смеет нанести ему такую обиду, которую к тому же ничем не объяснишь. В самом деле, не скажешь же герцогу, что его Лотта, его маленькая прелестная Лотта просто-напросто ревнует его к этой Короне Шрётер? Герцог возмутится и издаст тогда именной указ, запрещающий по всему герцогству замужним женщинам ревновать своих возлюбленных. И как же им тогда быть?
— Как хорошо, Лотта, как хорошо, что ты приехала! — повторял он, помогая ей снять лёгкую накидку и целуя в это время маленький завиток её волос у шеи. — Как ты пахнешь всегда, Лотта... Сколько лет уже, и я каждый раз начинаю заново сходить с ума... Ты получила мои розы сегодня утром? Филипп клялся, что доставил их, когда у вас ещё все спали.
— Да, дорогой мой. Ты так всегда балуешь меня. Я поставила их у себя в спальне. А вчерашние я велела перенести в гостиную, они ещё вполне живые.
В кабинете Гёте первым делом задёрнул половину тяжёлой шторы, чтобы лучи солнца не доставали в тот угол, где стояла кушетка: с некоторых пор, как он заметил, она избегала подставлять лицо слишком яркому солнцу. Потом он усадил её на кушетку, пододвинул ей под ноги скамеечку и подложил за спину чёрную бархатную подушку: Шарлотта любила комфорт и каждый раз с неизменным удовольствием принимала от него все те маленькие знаки внимания, на которые он был всегда так щедр. Покончив с этими хлопотами, он отошёл к столу и на какое-то мгновение застыл около него, положив руку на исписанные листки бумаги и нерешительно, вполоборота глядя на Шарлотту. Поймав его взгляд, она улыбнулась в ответ и утвердительно закивала головой:
— Читай, читай... Конечно же читай! Я жду.
Но не бывает поэтов без причуд. Чего, казалось бы, проще? Возьми свои листки, встань посреди комнаты и прочти вслух то, что ты написал. Уж где-где, а здесь-то, можешь не сомневаться, тебя поймут без всяких там ухищрений и затей. Но поэт есть поэт, и что ему надо — знает только он один. Гёте был великолепный декламатор, чувствовавший себя совершенно уверенно в любой обстановке и среди любого рода слушателей, и, однако, самому верному, самому надёжному из них он мог читать только в одной позе: сидя на полу у её ног, прислонившись спиной к кушетке и касаясь щекой её колен.
Ах, как любила она эти минуты и часы, проведённые с ним вдвоём... Как долго, замерев и внутренне сжавшись вся от счастья, могла она сидеть так, и слушать его голос, и чувствовать всего его рядом с собой, у своих ног, и в это время тихо перебирать рукой его мягкие, шелковистые волосы, всё ещё, несмотря на годы и зрелость, достававшие ему почти до плеч... «Бестолковый, вздорный, ветреный шалопай, гениальный мальчик, чудовище, полубог — что бы ты делал без меня? Без меня, без своей Лотты? Боже мой, какое же это наслаждение — сидеть так в тишине, в полумраке, за закрытыми шторами, затаившись от всех, сидеть, и слушать тебя, и гладить твои волосы, и думать о том, что я единственная по-настоящему счастливая женщина на земле, потому что у меня есть ты... Ты! И как хорошо, что мы здесь, в твоём кабинете, среди всех этих камней, статуэток и книг, и как хорошо, что сейчас август, что за окном щебечут птицы, что ты мне рад, что ты меня ждал, хотя и говоришь о каком-то там якобы сюрпризе. Сюрприз? Какой сюрприз? Ты ждал, ты с утра ждал! И я знала, что ты ждёшь, и поэтому я здесь. Поэтому? Ну, не совсем, правда, поэтому... Но сейчас это не важно, — важно, что я здесь, и завтра буду здесь, и всегда буду здесь, с тобой, пока ты жив...»