Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Что? Подпиши.

— Не могу.

— Ну, тогда начинай потихоньку складывать пожитки.

— Не хочу. Мне здесь хорошо.

— А иной альтернативы нет, Вольфганг. Или — или, третьего не дано.

— Не дано? Ты думаешь — не дано? Ты думаешь, если я не уступлю, герцог всё-таки пожертвует мной? Всё-таки пожертвует, несмотря ни на что?

— Несмотря ни на что.

— А если нет, если, Людвиг, ошибаешься ты, а не я? Куда он без меня денется? Что он будет делать без меня? Ведь он же во всём, в каждом своём шаге зависит от меня.

— О, святая простота!.. Какой же вы, однако, ещё ребёнок, ваше превосходительство, не в обиду вам будет сказано. По крайней мере, в политике... И это при твоём-то уме, Вольфганг? Поразительно, непостижимо!.. Да неужели ты не понимаешь, что подпиши ты, не подпиши — отныне уже он правитель государства, а не ты?

Что дело не в указе, не в исправлении нравов, не в тебе лично, наконец, а в том, что наступил его час? И что отныне ты должен знать своё место и своеволию твоему — конец?

— Я, Людвиг, никогда не оспаривал его прерогативы, ты знаешь это не хуже меня. Я всегда был его тенью, его почтительным и благонамеренным верноподданным.

И я всегда действовал из-за кулис, из-за его спины. Так же, как я намерен действовать и впредь, если я всё-таки останусь на своём посту... «Но пытаясь их перелукавить...»

— Кого? Кого перелукавить, Вольфганг? Спустись же наконец на землю, поэт! Тебе ведь на ней ещё жить и жить. Это кого ты собираешься провести, кого ты хочешь обмануть? Государственную машину? Систему? Да вы в своём ли уме, ваше превосходительство? Да-да, в своём ли вы уме, позволительно вас спросить?

— Всё, Людвиг. Баста... Ты, как всегда, прав... До тошноты, до отвращения прав... Я всегда знал, что ты умнее меня... Цум воль, дорогой мой! Итак, мы сходим с исторической сцены. Под прощальные аплодисменты и свист зрительного зала... И всё-таки, Людвиг, ругай меня не ругай, а я им не дам под занавес повод для злорадства. Я, Людвиг, не подпишу...

— А... Да черт с тобой! Что я, в самом деле... Делай как знаешь. Хочешь — подписывай, хочешь — не подписывай... Цум воль!.. Как говорится, кого боги решили наказать, у того они прежде всего отнимают разум... А всё ж таки грустно, старина! Грустно... Не этого, должен признаться, я ждал от тебя...

Домой Гёте возвращался один: ему удалось уговорить Кнебеля не провожать его. Не спешиваясь, они простились у дворцовой площади. По долгой тишине за спиной Гёте знал, что Кнебель не трогался с места и всё смотрел ему вслед, пока он не свернул за угол, в улицу, ведущую к городским воротам.

Веймар словно вымер в этот час. Почтенные бюргеры и их семейства отдыхали после обеда. Некоторые окна в домах были даже прикрыты ставнями, чтобы стук карет и лошадиных подков по мостовой не нарушал покой людей, уже успевших с утра выполнить свой долг перед Богом и собственной совестью и мирно вкушавших сейчас заслуженный послеобеденный сон, предварительно выгнав вон из комнаты мух и надвинув на глаза вязаный колпак. Только иногда чья-то собака, разморённая жарой, ленивой трусцой пересекала ему путь да время от времени ему приходилось сторониться и прижиматься вплотную к домам, чтобы пропустить медленно ползущую встречную телегу, груженную поклажей, или карету со спущенными занавесками и толстым, тоже разомлевшим от жары кучером на козлах...

Печаль сжимала его сердце. Никогда он не был слишком решительным человеком, никогда он не был узколобым, твёрдым, фанатичным преследователем одной какой-либо цели. И сейчас, когда неотвратимость выбора стала очевидной для него, он растерялся... Ах, как хорошо было утром, когда душа его была раскрыта солнцу, птицам, тихому лесному ветерку! Когда он так верил в себя и в свою звезду, когда он столь ясно ощущал своё Богом данное превосходство над всеми этими мелкими, ничтожными людишками, которые только мельтешили и путались у него под ногами! Какими жалкими, какими убогими представлялись ему ещё утром его противники... И каким умелым, мужественным, стойким политиком, каким мудрым и многоопытным государственным деятелем казался он сам себе... Всё, всё пошло прахом. Всё... Ну что ж! Если они хотят возврата к средневековью — пусть. Пусть! Но только без него. Да, он решился на выбор. Этот выбор ему подсказывает его совесть, его политическое чутьё, его безошибочное понимание блага государства и неизбежности движения общества по пути прогресса и справедливости. Не свирепостью, а милосердием воспитываются человеческие сердца! И не кнутом, не петлёй и топором, а разумным общественным устроением создаются порядок и сознательная гражданская дисциплина... Они отказываются это понимать? Тем хуже для них. Они дождутся своего... Они своего дождутся! Но тогда уже поздно будет воздевать руки к небу, поздно будет молить Создателя о прощении и снисхождении.

«Кровь... — думал он. — Я знаю, впереди только кровь. Потоки, моря, океаны крови, если они не спохватятся сейчас, пока ещё не поздно. Если они сами, по доброй воле не сделают того, что в противном случае вырвут у них силой. Не понимаете? Не чувствуете, что нависло над вами и над вашими ближайшими потомками? О, тупость человеческая! И худший её вид — немецкая тупость! Прощайте, господа. Я, как Понтий Пилат [211] , умываю руки. Видит Бог, как я хотел, чтобы наше маленькое государство первым в Европе тихо и плавно, без судорог и страданий двинулось вперёд по пути прогресса. Хотел? Да, хотел. И хочу. И всё ещё хочу! И не хочу признавать себя побеждённым! Не хочу!.. Столько уже сделано, столько вложено в это ума и сил, и вдруг, ни с того ни с сего, на ровном месте — бах-трах-тарарах, и всё к чертям собачьим? Почему? По какому праву? И действительно, если подумать — ради чего? Господи, научи, Господи, помоги! Ты видишь, я изнемог... Крушение всех моих надежд, всех моих трудов, позор, улюлюканье, свист, презрение толпы — и ради чего? О Господи, ради чего?.. А там — дороги Европы, постоялые дворы, смиренное, унизительное сидение в приёмных владетельных особ, безденежье, неприкаянность, тоска... И получается, что меня, Гёте, подловили, загнали в ловушку — и кто? Какие-то крысы, какие-то канцелярские крючки! И на чём подловили? О Господи — на чём?! Как последнего дурака, как последнего раззяву на ярмарочной площади! Замотали, задурили, обчистили, вывернули карманы — и пожалуйста, господин великий поэт, пожалуйста, ваше превосходительство, господин премьер-министр: можете отправляться на все четыре стороны, отныне нам с вами не по пути!.. И я собираюсь это проглотить?!

211

Понтий Пилат — римский прокуратор (наместник) Иудеи в 26—36 гг.; утвердил смертный приговор Иисусу Христу, при этом, символически умыв руки, заявил, что не он, а иудейские жрецы хотят

этой смерти (отсюда выражение: «Умыл руки, как Понтий Пилат»).

Ах, нет! Не домой... Только не домой... Сейчас нельзя домой... Нельзя в этот устоявшийся годами комфорт, тишину, уют, уединение, где одного только взгляда на гравюры старых мастеров по стенам или на письменный стол у окна будет достаточно, чтобы лишить себя всякой воли к сопротивлению... Ну-ка, лошадка, сворачивай с дороги в лес! И давай труси куда глаза глядят, по ложбинам, по полянкам, по не топтанной никем траве, подальше от этого кишмя кишащего людского муравейника, в котором всеобщее благо может быть куплено только ценой ежеминутной, ежесекундной гибели не одного, так другого, не другого, так третьего из миллионов маленьких его обитателей... Господи! Творец всего сущего на земле! Так будет ли когда-нибудь найден ответ: как примирить суровую необходимость природы, интересы выживания и благо всего человеческого рода с интересами одного-единственного человека, безвинного в своём рождении и так же, как и общество, получившего от Тебя своё право на жизнь? Почему «или — или»? Неужели нет такого способа жить, чтобы тяжкое, безжалостное колесо общественной необходимости не давило бы в прах при каждом своём обороте сотни, тысячи, миллионы ни в чём не повинных существ, не успевших вовремя увернуться от него?.. Я могу объяснить любые войны, любые общественные катаклизмы. Я не могу объяснить только одного: за что убит вот этот солдат, за что сожжено вот это подворье и за что будет болтаться завтра на виселице эта деревенская дура, наверняка даже и не понимавшая, что творит?.. О, как болит душа, как тупо, вяло, тяжело ворочаются в голове мысли... И как же страшно сознавать, что ни мне, ни кому другому никогда не найти ответа на этот вопрос — может быть, главный вопрос».

Под одним из старых, широко раскинувшихся дубов он соскочил с лошади и в изнеможении бросился на траву. Покой и тишина леса охватили его. Солнце поблескивало сквозь листву, пересвистывались птицы, мохнатые пчёлы с тяжким гуденьем кружились над каким-то длинным цветком, торчавшим у самого его лица... Лошадь, постояв немного в раздумье и, видимо, сообразив, что это надолго, потихоньку отошла от него к другому краю поляны, где трава была погуще и посвежей. Вытянувшись в рост, он медленно, всё ещё чувствуя лёгкий хмель в голове, начал погружаться в забытье... Ах, как хорошо было бы лежать так и лежать до скончания всех времён, смотреть сквозь надвигающуюся дрёму на тонкие лезвия травинок, на жёлуди, прячущиеся в сухих листьях, на каких-то крошечных козявок, копошащихся внизу, под каждым стебельком. Лежать так и лежать, никому не делая зла и не отвечая ни за что...

«Но возможно ли это? — думал он. — Возможно ли прожить жизнь, никому не делая зла? Даже доброму, благожелательному человеку, не питающему злобы ни к кому?.. Не знаю... Думаю, что нет, невозможно. Мне, по крайней мере, не удалось... Гретхен, Фридерика Брион, Лили Шёнеман... Как ни зажмуривайся, а они всегда, до самого конца будут лежать тяжким бременем на моей душе. А были ещё, вероятно, и другие, мелкие, неявные грехи и жестокости, которых я даже и не замечал, когда они совершались, но которые тем не менее тоже записаны там где-то на мой счёт... Конечно, у меня всегда были серьёзные оправдания, этого тоже нельзя не учитывать... Скажем, если я бежал от Фридерики, то вовсе не потому, что я по натуре жесток и неблагодарен, а потому, что, останься я с ней, — и не было бы сегодня ни поэта Гёте, ни премьер-министра Гёте. То есть не было бы того, к чему меня предназначило Провидение и чему я сопротивляться был не вправе, даже если у меня хватило бы на это решимости и душевных сил... Но, однако, факт остаётся фактом: бедная девочка так и осталась без меня одна и, я уверен, так и останется одна до конца своих дней. И получается, что и здесь, в малом, всё точно так же, как и в большом! Чтобы людям было лучше, чтобы я мог совершить то, к чему меня уготовила судьба, кто-то один — и даже не один — должен быть несчастлив, должен быть раздавлен в прах, и винить в этом некого, потому что иначе и не могло быть. О Господи... Ты же знаешь! Ты же знаешь, что я не злой, не жестокий человек, что я пытаюсь в меру своих сил и возможностей делать добро людям! И не потому, что Ты или люди смотрят на меня, а потому, что такова моя природа, таково моё сердце, таков строй всех моих размышлений с тех пор, как я помню самого себя. Не Твоё одобрение и не одобрение людей движут мной. Мною движет моё «я»... Моё собственное «я»... Кто, к примеру, знает о Крафте [212] ? Кто? Никто. Даже Кнебель, даже Шарлотта — и те не знают о нём ничего. А это не единственное доброе моё дело на земле и, я надеюсь, далеко не последнее...

212

Крафт Иоганн Фридрих (имя не подлинное и кто он — никто не знал; ум. в 1785 г.) — подопечный Гёте, в 1778 г. обратился к нему за помощью, жил в Ильменау, был образован и сведущ в экономике.

Но если... Но если мне придётся в скором времени убираться отсюда? Или, что ещё хуже, если я превращусь в простого прихлебателя, бессильного приживала, которого лишь из милости терпят при дворе? О каких тогда сравнениях и сопоставлениях вообще может идти речь? На каких весах мне тогда взвешивать добро и зло, совершённые мной? Здесь, в моём сегодняшнем положении, одно, по крайней мере, бесспорно и очевидно: на одной чаше весов всё то доброе, что я делаю и уже сделал и что я ещё смогу сделать как премьер-министр, на другой — одна деревенская дура, имевшая несчастье попасть под колеса государственной машины. К тому же по всем законам отнюдь не безвинная... И какая из этих двух чаш перевесит другую — сомневаться не приходится... Но... Но всё дело, однако, в том, что всякое такое взвешивание нужно лишь для оправдания себя в глазах других. Для самого себя взвешивать бесполезно — перед собой не оправдаешься. Так же, как я никогда не смогу забыть и простить себе Гретхен, или Фридерику, или Лили, я никогда не смогу простить себе и эту дуру, если её в конце концов вздёрнут на виселице... Ах ты, Господи... Какой я несчастный, какой же я нескладный человек! Всё не так. Всё!

Поделиться с друзьями: