Гитл и камень Андромеды
Шрифт:
Сима-Серафима и заставила некогда Александра Белоконя принять в отряд маму — тощую, заморенную, да еще и беременную жидовку в прыщах и коросте, и назначила ее своей помощницей. Еще Сима была единственной особой женского пола во всей партизанке, на которую дядя Саша не смел положить ни глаз, ни руку. Он ее слушался и даже побаивался. Сима никогда никому ничего не спускала.
Считается, что маму привез в послевоенный Ленинград Александр Белоконь, но на самом деле ее привезла в свой родной город Серафима Попова, а дядя Саша потащился за ними. И поскольку я уже жила и даже ходила, он поехал не за ними, а за нами. И мы поселились в довоенной Симиной квартире на улице Каляева, бывшей Захарьевской, где когда-то жили в казармах кавалергарды, которыми командовал Захарий Шипов, Симин прадед.
Захарий, писанный маслом,
Я думаю, портрет в блокаду тоже бы сожгли, да испугались указующего всякому его место перста и сверкающих гневом глаз. Рисовал прадеда Захария художник третьего ряда, да, видно, фактура была такая, что ее и из третьего ряда видно. Чем занимался дед Симы, Федор, я не знаю. Об этом Сима не любила рассказывать. А семейную квартиру спас от советской власти знаменитый химик Валентин Николаевич Попов, Симин папа, муж Екатерины Шиповой, Симиной мамы. Он вернулся из Европы в красную Россию как военспец. И, заметим, вернулся по собственному желанию и убеждению. А потом работал на оборонку, преподавал в университете и на курсах красных командиров. Стал большим человеком в коверкотовом пальто и папахе из смушки. Разумеется, в конечном счете его расстреляли, а Сима отправилась на войну смывать позор семьи кровью.
В квартире на улице Каляева она оставила маму и двух сестер, которых после ареста военспеца почему-то не арестовали и не выслали, а только уплотнили. Но в блокаду вымерли и уплотнители, и уплотненные. Сима нашла квартиру пустой и разгромленной. Мы в нее вселились: Сима, мама и я. Какое-то время вместе с нами жил и Александр Белоконь, но вскоре он переселился на улицу Марата и вызвал туда свою довоенную семью.
Симины ордена, медали и армейские связи подействовали на горисполком, квартиру оставили нам одним. А было в ней пять комнат, камин и кухня, в которой можно было разместить полк солдат (но не кавалергардов, отмечала Сима). Ордер был и на маму, но она то въезжала, то выезжала. А мы с Симой жили там всегда.
Несоразмерность нашего семейства занимаемой жилплощади раздражала соседей. Вопрос о разделе нашей квартиры постоянно стоял на повестке дня различных организаций, но Сима воевала за семейное гнездо, как орлица. Для нее это был принцип, она делала это в память о прадеде, отце, маме и сестрах. Если бы советская власть, считавшая, что именно за нее Сима проливала кровь в белорусских лесах, знала, как страстно и полнокровно Сима эту власть ненавидит, она, эта власть, отняла бы у Симы не только квартиру, но и жизнь.
Только советская власть не знала того, чего ей знать не надо было. Сима ей о своих мыслях и чувствах не докладывала. Работала товароведом, была честна до неприличия и так воинственна на вид, что сделать ей подлянку никто не решался. От повышения в должности непременно отказывалась, объясняя это тем, что недоучилась, ушла на войну из десятого класса. И в партии не состояла — расплатилась за это право шестью ранениями и одной контузией.
Теперь, когда вы представляете себе, что такое наша Сима-Серафима, можно идти дальше. Дочитать письмо я собралась дня через два. Оказывается, Сима поскакала к Мишкиной маме и устроила ей скандал. Мишкины родители сдались и выплачивают ей долг за нашу свадьбу и чешский гарнитур. Эти деньги Сима собирается отдать мне. Господи! Ну что это? Ну зачем это! Ну кто ее просил? И ведь не отмоешься теперь. Никто не поверит, что делалось это без моего ведома и совершенно вопреки моему желанию. Впрочем, Сима всегда вела себя именно так и никак иначе. Я просто отвыкла от этого постоянного стихийного фактора в моей жизни. А раз природное бедствие перемещается из Питера в Яффу, не имеет ли смысл и мне переместиться куда-нибудь?
Нет уж! Дом — мой, жизнь — моя, сегодня я не стерплю Симины придирки и капризы. Только дочитав письмо до конца, я выяснила, что, приехав на Святую землю, Сима собирается уйти в монастырь замаливать грехи, которых у нее достаточно и главный из которых — моя мама, которая столько лет терпит Симину любовь и мечтает от нее освободиться.
В этой фразе было нечто значимое, какая-то тайна сквозила из щелей между словами. Однако мне не хотелось
в этой склизкой материи разбираться. Мало ли… Есть у меня более важные дела.Первое — разобраться с картинами Малаха Шмерля. Вернее, Паньоля. Нет, все же Шмерля. Ну не страдает же Паньоль раздвоением личности. Или страдает? Страдает, потому что эвакуированные из кладовки Каца картины открывали мне человека, который не был похож на знаменитого Паньоля. Знаменитый Паньоль написать эти картины просто не мог. Я прочитала кучу интервью с ним. Не было у самодовольного, нагловатого, хитроватого Паньоля той душевной простоты, безыскусности и даже наивности, какими дышали оставленные у Каца картины.
А может, дед потому и не захотел выставлять эти картины, что выбрал себе маску и был вынужден писать подражательные вещи, скрывая свою подлинную суть. Придумать себе образ несложно. Войти в него можно. А вот писать картины от имени выдуманного персонажа — такое редко кому удается.
Натренировать руку, конечно, не трудно. Но рукой должна двигать душа. Так вот, руку я сравнила. Разложила несколько фотографий ранних и поздних работ Паньоля и расставила рядом картины Малаха Шмерля. Что вам сказать? Все, что имеет отношение к постановке руки, к школе, учителю — если не совпадало, то не слишком и разнилось. Не до конца, конечно, не во всех деталях, но напоминало. А вот душа… Малах Шмерль — существо нежное. Я бы даже сказала — помешавшееся на любви. Он любит все, что рисует, все, что видит. Влюблен в свою натурщицу, в листик и корову, в свою семью, в детство, в какой-то садик и в Палестину. Просто до одури влюблен. Этакое восторженное теля. И любовь эту Шмерль не скрывает.
А Паньоль — человек без детства, без воспоминаний. Живых цветочков и листочков, тем более бабочек и птичек ни в одной из его картин вообще нет. К природе относится со скептической улыбочкой горожанина. Листочки и цветочки, бабочки и птички для него разве что предмет для издевательства. И еще — в каждой работе Паньоля есть большая или меньшая доза желчи. А в работах Шмерля ее нет вовсе. Получается, что картины написаны разными людьми. Но это — абсурд! Паньоль ясно сказал, что картины, отданные когда-то Кацу, писал он. Неужели человек может так кардинально измениться?
Война, сопротивление — все это, конечно, прибавило желчи и убавило вселенской любви. А где он, кстати, родился, мой дед? Мама называет себя потомственной варшавянкой. И Паньоль сказал, что его жена была родом из Варшавы. А он-то сам где родился? По картинам Шмерля об этом судить нельзя. Его пейзажи, люди и звери существуют везде и нигде, как и он сам. Можно написать о них в каталоге, что они есть в природе, но не у каждого хватит фантазии, чтобы так эту природу увидеть. По-моему, хорошо сказано. Можно даже вынести на обложку. А судя по повадкам и картинам Паньоля, дед мой — уроженец большого и шумного города. Берлин, Париж, пусть даже довоенная Варшава. Господи, что я вообще знаю о своем деде? И что я знаю о своей семье? О какой грешной любви к моей маме говорит толстая усатая Сима?
Захотелось спрятать уши в ладони и голову под подушку, как я делала в детстве, когда из Симиной и маминой спальни раздавался безумный мамин голос: «Не прикасайся ко мне! Не смей! Я наложу на себя руки!» Потом — всхлипы, тихое сюсюканье, нечистый смех. Что я знала обо всем этом? Что понимала? А что я знала о муже, с которым прожила три года? И что я знаю о самой себе?
Год за годом, месяц за месяцем, день за днем я обещала себе сбежать из родного дома. Все равно куда, но далеко. Алтай был одним из выходов. Но с Алтая приходилось возвращаться. А когда Мишка сказал, что ищет жену, готовую ехать за ним на край света, то есть в Израиль, я сказала: «Да!» Только поэтому? Ерунда, пустое! Возможно, не случилось любви, слишком уж быстро она испарилась, но влюбленность была точно. И чему же научил нас этот поток сознания? Тому, что шизофрения есть самое нормальное человеческое состояние, а маска способна управлять нами так же естественно и четко, как и то, что скрывается под ней? То есть тому, что коммунист Паньоль является в основе своей человеком восторженным, влюбленным в дурацкую мечту о счастье для всего человечества. Герой войны в Испании к тому же. Так что сходится. Паньоль и Малах Шмерль — две половинки того же естества. Отдадим же Шмерлю Шмерлево, а Паньолю — Паньолево. Вернее, оставим Паньоля за кадром и расскажем эту историю иначе.