Гитл и камень Андромеды
Шрифт:
Получив в руки мясорубку, Песя пошла пихать в нее, что только на глаза попадалось. Она перемалывала излишки мяса и излишки салатов, излишки вареной картошки и излишки куриц, излишки рыбы и излишки яблок. А перемолотое заворачивала в блины. В доме установился мерзкий дух перегоревшего масла, и каждые полчаса Песя подкатывалась то ко мне, то к Гершону, то к соседкам с предложением: «Съешь блинчик!»
К кофе из цикория она подала блинчики пяти сортов: картофельные под сметаной, с яблоками под сахарной пудрой, мясные просто так, овощные под сиропом из апельсиновых корок и блины из рыбных остатков под соусом пяти островов. Я не шучу. Этот покупной соус так и называется «Соус пяти островов», и подают его к чему угодно,
Я завопила, что рыбные блины — это кошмар! И вопила не столько из-за начинки, сколько из-за соуса: мы рассматривали альбом Каца, и соус мог оказаться стратегическим оружием. Черт его знает, из чего варят этот соус на пяти островах, но с одежды он не снимается ни одним моющим средством. Правда, Песя раздала подружкам салфетки, и Маня с Соней старательно обтирали ими пальцы, переворачивая страницы.
Я-то глядела на эти фотографии как на пятна света и тени. Ни одного знакомого лица и ни малейшего понятия — где кто и что они там делают. А Песя с подружками веселились, как барышни, играющие в фанты.
— Ну, скажи, кто это? Кто? Моник? Чепуха! Вот Моник, вот его нос и вот его рваная куртка. Собственного мужа перепутала! А может, это не случайно? Ой, как этот Стефан закружил твою голову! Сознайся, сознайся!
— А это кто? Ни за что! У Сарки никогда не было такого платья! Разве ты не помнишь, как она всегда клянчила что-нибудь надеть? Я думаю, это Рейзл, которая приезжала из Лемберга, а потом уехала назад. Говорят, она погибла в гетто.
Мне было приятно узнать собственного деда в стройном красавце, одетом как опереточный актер. Хорош, хорош! И на всех фотокарточках при позе. Впрочем, рассматривая альбом ранее, я и сама предполагала, что этот красавчик — Паньоль.
— А кто это? — спросила я, ткнув пальцем в фотографию светловолосой барышни с большими задумчивыми глазами и тонким лицом, одетую строго, но интересно и со вкусом. Это лицо постоянно возникало на картинах Шмерля не только в виде фронтального портрета, но и в игре теней, в расположении лепестков цветка и очертаниях облаков. Правда, там оно было иным, беспечно нежным, ангельским, умилительно прелестным. Вместе с тем портреты оставляли впечатление незавершенных, словно художника томила какая-то тайна, будто он всякий раз убеждался в том, что портрет не удался.
— Не знаю, — сказала Песя сухо и поднялась. — Я принесу еще блинчиков. Мне кажется, мы проголодались.
Маня и Соня переглянулись, и каждая отрицательно помотала головой, мол, не знают, кто это такая. Но глаза у обеих были лживые. Кофепитие расстроилось. Песины подружки куда-то заторопились, а Песя ушла вслед за ними, унося с собой полную миску блинчиков.
Я вышла на террасу. Значит, эта женщина и есть Тю-тю? Что же могло заставить элегантную красавицу спать с кем ни попадя и позировать нагишом? Экстравагантность? Вряд ли. А о Шмерле никто ничего не знал. Правда, при рассматривании альбома всплыла еще одна неожиданность: у Паньоля появился брат. Я никогда о нем не слышала, Соня о нем не рассказывала, Паньоль — тоже. Разглядеть его как следует нельзя было — на всех фотографиях он оказывался в тени, на заднем плане или в углу. Странное существо, совершенно не ложащееся на фотографическую эмульсию. Все лица четкие, а его лицо — обязательно расплывшееся, я бы даже сказала, растаявшее.
Песя и ее подружки утверждали, что брата звали Марек, что он был тихий и что Паньоль защищал его, как лев ягненка. Марек всегда был при брате, обычно молчал, и вообще был немножко… того, тю-тю. У него даже были пейсы, он их закладывал за уши. Говорили, что этот Марек учился в ешиве. И что Пиня забрал его оттуда и привез сюда. Привез в кибуц, чтобы он отвык от своего бога. Рисовал ли он? Нет, этого кибуцницы не помнили. Сидел в уголке и улыбался, как дурачок. Что с ним стало? Кто его знает?
Пропал вслед за Паньолем.Судя по часам, вечер еще только наступал, но вокруг уже дышала влажная ночь. День был жаркий, или, как тут говорят, хамсинный. Хамсин — это жара, которую пригоняет ветер с Аравийского полуострова, она не рассеивается и не проходит, а ломается. Разом задувает холодный ветерок, что-то в природе щелкает, словно невидимые пальцы на столь же невидимом пульте передвигают рычажок, и становится легче дышать. Высыхает пот, успокаиваются нервы, проходит ломота в костях. Мир становится терпимым, порой даже прекрасным.
Но хамсин не ломался, да этот день и не был хамсинным. Просто жара в начале весны, явление обычное. В горах жара напрямую зависит от солнца — солнце спрячется, и становится прохладно. А тут, в низине, жара застывает, как жир на сковородке. Так и будет стоять всю ночь — влажная, как в парилке, душная, вобравшая в себя все запахи и не имеющая возможности перебросить их ветру. Пахнет травой, мятой, гарью, асфальтом, жасмином и еще чем-то едким и неприятным.
Жара не может отдать ветру запахи, а тело не знает, куда девать пот. Он течет из всех пор и не испаряется. Одежда прилипает и становится влажным компрессом. Сейчас бы под душ, но в Песином доме строгие порядки: в душ идут перед сном, а впереди еще ужин в кибуцной столовой, потом будет лекция. Я ее слушать не обязана, но сидеть в душной комнате рядом с не замечающим моего присутствия и тяжело молчащим Гершоном — хуже лекции.
— Что тебе здесь надо? — услыхала я вдруг его низкий носовой голос.
— Я мешаю?
— Нет. Я хочу понять, что ты ищешь.
— Малаха Шмерля.
— Никто тут не слышал про Малаха Шмерля.
— Но картины, которые Паньоль оставил у Каца, подписаны его именем. Паньоль говорит, что это его, Паньоля, картины, а я не верю. Эти картины писал человек, влюбленный в мир. Паньоль — другой, и мне кажется — он всегда был таким, как сейчас.
— Зачем тебе этот Малах Шмерль?
— Чтобы был, вернее, чтобы стал. Вы его заспали, не заметили, что рядом с вами бродит уникальный человек, великий художник. Никто о нем не знает. Никто ничего не помнит. Паньоль что-то скрывает и добровольно не признается. Почему? Что за тайна? Роз сказала, что картины написал Йехезкель Кац. Я ей не верю. Я видела его картины. Кац был желчный, больной, разбитый, сумасшедший человек. Он жаждал славы, но у него не было таланта.
— Хези был слабым человеком, это правда. Я его знал, — ответил из темноты гнусавый голос. — Он действительно искал славы. Но он не мнил себя великим художником. В молодости немного учился, потом подрабатывал, делая формы для какого-то литейщика. А мечтал он стать ни больше ни меньше как членом кнессета. Пытался агитировать, попался на фальшивых подписях избирателей, помешался на этом деле. И стал изгоем. И Роз эта… тоже немного помешанная. Мы все тут немного помешанные. Ты думаешь, я хотел выращивать авокадо? Нет, я мечтал стать великим писателем. Нормальные люди не убегали из своих стран и городов, от своих семей в эту глушь. А у меня была сумасшедшая мать, которая решила сделать из меня великого человека. Еще она была помешана на иврите и на воссоздании еврейского государства.
Поначалу, по приезде сюда, мы жили в Тель-Авиве. Я писал свой первый бессмертный роман, а мама работала машинисткой и платила за мои уроки скрипки и литературы. Я ходил к профессору Шарфштейну, выходцу из Германии. О, он бы сделал из меня знатока литературы, но мать нагрубила своему боссу, и деньги кончились. А мать была социалисткой. И мы пошли в кибуц. Вызвали Песю из Вильно. Жили. А в тридцать пятом году, ты же про этот год спрашиваешь, жизнь тут казалась адом и раем одновременно. Еды мало, одна пара выходных ботинок на трех друзей, зато какие мечты и какие возможности! Борьба! И каждый может стать героем.