Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
самой благопристойной вывеской и готова была тащить людей за руки, чтоб только они разбили эту вывеску.
Если б и сейчас, в двадцать четыре года, ей на шею повязать пионерский галстук, она была бы неотличима в
гурьбе босоногих — так весь ее мир был еще близок к ним. Она бродила по раскисшим дорогам с энтузиазмом
и упоением. Она никогда не просила и не ждала, чтоб ее кто-то куда-то устроил, отвез, познакомил. Она была
самостоятельна и горда, как бывают горды только подростки. Все представлялось ей по плечу, и отважный
девиз “Я
Многим людям хотелось бы стать искренними и непосредственными, но в тот самый момент, когда они
открывают рот или протягивают руку, их сковывает проклятая оглядчивость, боязнь быть неправильно понятым,
они комкают слова и медлят — одну десятую долю секунды, не больше, но это решает все. И вот уже
безвозвратно потеряно драгоценное чувство доверия, которое распахивает нам чужие сердца.
(Те, кому приходилось много бродить по незнакомым местам, знают, что самая злая собака отступает
перед добросердечием, с которым идешь ей навстречу. И безобиднейшая подворотная шавка ополчается
праведным гневом на тех, кто трусит и ждет на каждом шагу беды для себя.)
Хотя Синекаев и не сознавался себе в этом, но то, что “разоблачительница” Тамара напустилась именно
на Гвоздева, с которым у райкома был как бы вооруженный нейтралитет, доставляло ему удовольствие: теперь
нейтралитет разрывался, Тамара давала в руки факт против Гвоздева. Факт злободневный и поучительный для
других. Он взял ее за руку и ввел обратно в правление колхоза.
— Ну что? — сказал он Гвоздеву, который откровенно недовольно взглянул на них обоих. — Критика
достигает тебя, Гвоздев, не только сверху, но и со всех сторон?
— Вот видите, — говорил он Тамаре в полном удовольствии на обратном пути (он охотно взял ее к себе в
машину). — А вы говорите: не надо стучать кулаком! Стукнули — и толк.
Быстрое решение почему-то не очень радовало Тамару.
— А мне рассказывали, что он у вас выдающаяся личность в районе.
— Как бы мы его из выдающихся не разжаловали в обыденные, — буркнул Синекаев. — Если разложить
достижения на множители, я уверен: пять таких планов может колхоз поднять, а Гвоздев все норовит одно
плечо вместо двух подставить. Но в общем председатели у нас в районе крепкие! Посмотрели бы, когда мы всех
собираем: гвардейцы, молодцы, один к одному! Только, конечно, и на самотек пускать никого нельзя; доверяй и
проверяй. А ну, что это у них за новая постройка? Останови, — скомандовал он шоферу.
Тамара вышла из машины вслед за ним. Был тот вечерний час, когда солнце светит еще ярко, но запад
уже в желтой дымке, а река начинает дышать холодом. Засохший низкий кустарник, трава, песок принимают
красноватый оттенок. И чем ниже опускается солнце, тем плотнее сумерки оплетают травы, хотя воздух еще
светел. Но свет поднимается в вышину, словно газ, выпущенный из воздушного шара.
—
Дотемна приедем в Сердоболь? — спросила Тамара у шофера. — Хотела бы я еще попасть в кино.— Как поторопимся, — отозвался тот.
Синекаев, услышав название фильма, пожал плечами.
— Разве это типическое произведение? — сказал он.
— Любовь всякая бывает, — ответила Тамара, глядя на него исподлобья. — Как у кого получится.
В наклоненной Тамариной голове, в ее сжатых губах угадывалось противодействие, но Синекаев не был
сейчас расположен к серьезным спорам и принялся добродушно трунить:
— А что такое любовь? Вот я поговорю со звеньевой о… кукурузе. Она не спит ночью, думает. И я не
сплю, тоже думаю… Вот это любовь! Было мне семнадцать лет, захотели меня женить. Так я подходил к
девушке — меня в самом деле трясло. А со второй этого уже не было. Привык. И никаких особенных
переживаний. Есть долг. Так я и буду своих детей воспитывать.
— А я желаю вашим детям, чтоб они были счастливы.
— Прожил я свою немалую жизнь и никогда с этой любовью не сталкивался, — он комически вздохнул.
— Могу вас только пожалеть, — сердито сказала Тамара.
Синекаев намеренно пропустил мимо ушей дерзость тона. Потом, когда они бродили вокруг
неоконченной постройки, оп вернулся к мысли о типическом:
— Один художник написал портрет известного партизана, человека некрасивого собой. Его
односельчанка, старая женщина, смотрела, смотрела, а потом сказала укоризненно: “У него была такая красивая
жизнь, а ты нарисовал только лицо”.
Так протекал их единственный и случайный разговор по дороге в Сердоболь.
В Сердоболе же вместе с летней кипучей страдой, бок о бок с нею, шла обычная районная жизнь.
Получались и отправлялись директивы, произносились на активах речи, а в День печати Павел должен был
сделать в клубе доклад об истории и задачах советской прессы. Говорить об этом ему не хотелось: ведь такой
доклад повторяется каждый год. Но Синекаев так удивленно взглянул на него, когда Павел было заикнулся, что
надо построить по-другому, рассказать просто о героях газеты, героях жизни.
— Нет, о передовиках и без тебя скажут. Соберем совещание доярок, слет пастухов, тогда и поговорим. А
ты уж не мудри, где не надо. Занимайся своим прямым делом, раз оно тебе поручено.
Собрание состоялось в положенный день, в послеобеденное время, когда на дворе стояла жара и люди,
разморенные, в полумраке прохладного зала сидели дремля и, казалось, ждали, когда же смолкнет поучающий
голос докладчика, отгородившегося от них частоколом цитат. А он себе все расплывался стеарином…
Павел говорил округло, спокойно, иногда посматривая поверх конспекта в зал. Вдруг он натолкнулся на
взгляд Тамары откуда-то из бокового ряда, прикованный к нему с таким недоумением, что он замолчал на