Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
блестящем плаще. И не успел еще сесть, как Ключарев встретил его стремительным вопросом:
— Вы хотите, товарищ Черненко, работать у нас в районе или нет?
— А что я могу сделать один?
Он уже знал, о чем пойдет речь, и обиженно поводил глазами. Встретившись со взглядом Антонины, он
вежливо поклонился ей и слегка покраснел.
— Много можете сделать. Вы не чернорабочий с кирпичного завода. Ему бы велели сложить дом, он мог
сказать: “Что я могу сделать один?” А вы руководитель, у вас штат. Беда в том, Черненко,
определились, не разобрали, где ваше настоящее место в жизни, и без души работаете. Ленин говорил, что даже
одна лавчонка делает политику, а у нас в районе не лавчонки, у нас советские магазины… Почему в колхозах
гниют огурцы, помидоры, а вам их не продают?
— Так ведь еще поставки не сданы…
— Мало по колхозам ездите, не говорите с людьми. А в чайной, наоборот, как при натуральном
хозяйстве, ничего привозного: ни селедки, ни консервов… хлеб недоброкачественный. Сами небось такого не
едите?
Ключарев снял трубку, вызвал заведующего пекарней.
— Какой у тебя хлеб дома? Не обидишься, если я зайду посмотрю? Что? Хорошо, принеси буханку сюда,
в райком. Сегодняшней выпечки.
Черненко едва дождался, когда Ключарев даст отбой.
— Все на Черненко! — заговорил он с неожиданной горячностью. — То вы, то Пинчук. Уполномоченные
еще каждую неделю ездят! Мало по одному, так по двое, чтоб в дороге не скучать. Проверяют, грозят,
командуют, а помощи никакой. Прислали красочные плакаты “Пейте советское шампанское!”. Так дайте мне
хоть десять вагонов виноградного вина, я им всем сбыт найду!
Антонина с удивлением поглядывала на Черненко: как его все-таки растревожил Ключарев! Она
усмехнулась, поспешно отворачиваясь к окну.
Черненко в Городке прозвали “франт с бриллиантином”. Волосы у него были низко подстрижены (лично
обучал парикмахера!) и блестели, как лаковые. Рубашки, галстуки, пиджаки — все по последней, еще не
освоенной городчуками моде. Черненко держался холостяком, джентльменом, хотя год назад к нему приезжала
откуда-то женщина с ребенком. Но, не вступая с нею в объяснения, он в тот же день уехал по району, а когда
вернулся, то коротко объяснил Ключареву:
— Это не семья. Мы никогда не были зарегистрированы.
Скрипнув зубами, Ключарев отпустил его тогда и тяжело задумался: какими петлями оборачивается
порой личная жизнь вокруг человека! А такой вот ужом проскользнет между любыми тенетами да еще
спрячется за букву закона, как за щит: “Не тронь меня!”
Теперь разговор с Черненко еще продолжался, когда вошел, прихрамывая, заведующий пекарней —
черный с проседью человек, — принес буханку. Ключарев потрогал ее, понюхал, махнул рукой.
— Даже духа хлебного от нее нет! Тяжелая, как олово.
Постукивая пальцами по столу, спросил неожиданно:
— А заведующим чайной пойдешь?
Тот степенно сложил руки на коленях.
— Нет, в чайную
не пойду. Там еще хуже не угодишь: одному кисло, другому солоно. Спокойнее в лесудрова рубить. Такова моя точка зрения.
Ключарев долго и тяжело смотрел на него, как бы разглядывая.
— Ты что же, обижаешься, что требования наших людей растут? Хочешь, чтобы они кислое пиво пили и
молчали? Сырой хлеб покупали и молчали? Плохие фуфайки пошьют, а мы носи? Нет, так не пойдет, товарищ
Захаревич! Ты бы при панской Польше ног не жалел, я знаю, каждый бокал десять раз бы обтер, прежде чем на
стол поставить. А теперь тебе спокойно: Советская власть без работы не оставит. Не хочешь ни за что отвечать,
трусоват стал, товарищ Захаревич! Что ж, и это учтем тебе!..
Несмотря на то, что Антонина жила в районе уже третий год, она редко встречалась с Ключаревым и
теперь, сидя в сторонке, молча приглядывалась к нему. Кроме знакомой ей широкой улыбки, у него была еще,
оказывается, и другая — с прищуркой, холодноватая. Когда он усмехался ею, а глаза взглядывали в упор с
твердым, стальным выражением, человек начинал поеживаться, губы его сами собой смыкались, теряя
последний отсвет шутливости. Тогда и ей почему-то хотелось невольно выпрямиться, чтобы принять удар и не
опускать перед ним глаз…
Она вдруг с удивлением отметила, что сокровенное действие личности Ключарева на людей в том и
заключается, что он умеет пробуждать активные силы, заражать своей страстностью. Человек, стоявший только
что с опущенной головой, вдруг как бы шире открывает глаза, видит дальше, и с губ его срываются горячие
слова:
— То ж можно… то мы зробим, Адрианыч!
Антонина с не погашенной еще настороженностью наблюдала его в этих разговорах с людьми: колких,
резких, стремительных, похожих на кавалерийскую атаку; трудно состязаться и долго не продержишься в
обороне! Они обрывались на полуслове, тогда, когда он видел, что не страх перед начальством, не самолюбивая
обида, а затаенная работа мысли, сомнение в своей правоте зародились в человеке и уже не дадут ему спокойно
уснуть.
Он так и кончал:
— Подумай. Мы строго спросим. Подумай…
И в то же время живость движений сочеталась у него с минутами раздумья, пристального и даже
печального взгляда.
Когда они ненадолго остались одни, Федор Адрианович снова взялся было за трубку, но тотчас опустил
ее.
— Иногда так устаю, — виновато сказал он, — что, кажется, проспал бы восемнадцать часов подряд!
— Хроническое недосыпание, — строго отозвалась Антонина, первый раз взглядывая на него глазами
врача.
Она скупо роняла слова, сидела полуотвернувшись, да и Ключарев подолгу тоже не смотрел в ее сторону.
Только иногда косой мгновенный взгляд спрашивал у нее: “Так? Я ведь прав? Вы согласны со мной?”