Гончаров
Шрифт:
Общение с Белинским очень много дало молодому писателю. Однако Гончаров весьма трезво просеивал полученную информацию. Он глубоко усвоил многое из эстетических воззрений Белинского, но ко времени встречи с ним он был уже сложившимся человеком со своими взглядами. Тем не менее личность критика произвела на него огромное впечатление, разговоры в кружке Белинского обогатили писателя трезвым взглядом на современную жизнь, ещё более расширили его кругозор.
Роман читали в тесной квартирке Белинского в начале 1846 года. И. И. Панаев вспоминал: «Белинский все с более и более возраставшим участием и любопытством слушал чтение Гончарова и по временам привскакивал на своем стуле, с сверкающими глазами в тех местах, которые ему особенно нравились… Гончаров несколько вечеров сряду читал Белинскому свою «Обыкновенную историю». Белинский был в восторге от нового таланта, выступавшего так блистательно, и все подсмеивался по этому поводу над нашим добрым приятелем М. А. Языковым…» Критик первым угадал особенный характер необычайного дарования Гончарова. В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» он писал об авторе «Обыкновенной истории»: «Он поэт, художник — и больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает никаких нравственных уроков ни им, ни читателю… Из всех нынешних писателей он один, только он один приближается к идеалу чистого искусства… у г[осподина] Гончарова нет ничего, кроме таланта; он больше, чем кто-нибудь теперь, поэт-художник…
Белинский был личностью темпераментной. Если ему по-настоящему нравилось произведение, он не мог удержаться от бесконечных похвал и славословий. Он встречал Гончарова восторженно и пророчил ему громкую известность. Писатель вспоминал, что Белинский при всяком свиданий осыпал его горячими похвалами, постоянно и много говорил всем, кто только ни встречался, о романе, так что задолго до печати об «Обыкновенной истории» знали все — «не только в литературных петербургских и московских кружках, но и в публике». Да ведь и Гончаров полюбил критика, сразу поняв, что перед ним совершенно детская честная и восторженная до пафоса душа, «нервная, тонкая, страстная натура».
Правда, даже хорошие, искренние и честные черты в характере Белинского выражались с каким-то юношеским максимализмом. Белинский совершенно не знал реальной жизни и, словно ребёнок-мечтатель, жил в придуманном мире. Для уравновешенного и совершенно трезвого Гончарова это казалось странным, в особенности когда критик, не успев ещё осмыслить как следует одни впечатления, бросался к другим с новым восторгом, попирая вчерашних кумиров. Наблюдая этот лёгкий переход от бурного восхищения к ядовитым сарказмам, мнительный Гончаров уже предвидел, как Белинский начнёт «разоблачать» и его самого, и его роман: «Белинскому нередко приходилось стыдиться своих увлечений и краснеть за прежних идолов. Тогда он от хвалебных гимнов переходил в другой, противуположный тон — и не скупился на сарказмы, забыв прежнюю нежность к своим любимцам. Когда он в первые мои свидания с ним осыпал меня добрыми, ласковыми словами, «рисуя» свой критический взгляд на меня мне самому и заглядывая в мое будущее, я остановил его однажды. «Я был бы очень рад, — сказал я, — если б вы лет через пять повторили хоть десятую часть того, что говорите о моей книге («Обыкновенная история») теперь». — «Отчего?» — спросил он с удивлением.
«А оттого, — продолжал я, — что я помню, что вы прежде писали о С., как лестно отзывались о его таланте, — а как вы теперь цените его!»…
Мое справедливое замечание, сделанное мною, впрочем, вскользь, шутливым, приятельским тоном, неожиданно тронуло и задело его за живое. Он задумчиво стал ходить по комнате. Потом прошло с полчаса. Я уже забыл и говорил с кем-то другим, а он подошел ко мне и посмотрел на меня с унылым упреком: «Каково же? — сказал он наконец, указывая кому-то на меня, — он считает меня флюгером! Я меняю убеждения, это правда, но меняю их, как меняют копейку на рубль!» И потом опять стал ходить задумчиво.
Он, конечно, верил в то, что говорил, потому что он никогда не лгал, — но это его объяснение было неверно. Он менял не убеждение, а у него менялись впечатления… Он, как Дон Жуан к своим красавицам, относился к своим идолам: обольщался, хладел, потом стыдился многих из них и как будто мстил за прежнее свое поклонение. Идолы следовали почти непрестанно один за другим. Истощившись весь на Пушкина, Лермонтова, Гоголя (особенно Гоголя, от обаяния которого он еще не успел вполне успокоиться, когда я познакомился с ним), он сейчас же, легко перешел к Достоевскому, потом пришел я — он занялся мною, тут же явился Григорович, попозже Кольцов, наконец, Дружинин…» К счастью, Гончаров ошибся: Белинский навсегда остался одним из самых проницательных ценителей «Обыкновенной истории» и его писательского таланта вообще. Когда его последний роман подвергнется настоящему остракизму в журнальной критике 1860-х годов, он выскажет сожаление, что Белинского, с его абсолютным художественным вкусом, уже нет в живых.
Уже в первом романе Гончарова проявилось уникальное свойство своего писательского дара: многовекторность узлового конфликта, который вбирает в себя самые различные проблемы — как своего времени, так и непреходящие, вечные. В гончаровских романах можно увидеть пересечение социальных, нравственно-философских, религиозных проблем. И все они поданы автором в столь органичном единстве, что их невозможно разделить. Напротив, все эти разнородные жизненные планы романа дают удивительную «подсветку» друг на друга, расширяя внутреннее пространство произведения. «Обыкновенная история» рассказывает о приезде провинциала в столицу, о столкновении молодого человека с грубой реальностью жизни, об утрате чистых, но весьма абстрактных юношеских мечтаний. Роман в этом смысле явно перекликается со знаменитыми «Утраченными иллюзиями» [149] О. Бальзака и показывает столкновение двух укладов русской жизни: с одной стороны, мечтательность, мягкость, романтическая «детскость мышления» провинции, а с другой — жесткий прагматизм, холодный расчёт, деловитость и широта деятельности столицы. В романе присутствует «перевёрнутый» конфликт «отцов и детей»: старший по возрасту дядя — Пётр Адуев — лучше сориентирован в проблемах современной жизни, он истинный столичный житель, вполне цивилизованная личность. Его племянник Александр хотя и молод, но представляет собою архаичный, уходящий из жизни провинциальный тип романтика-идеалиста.
149
Роман «Утраченные иллюзии» повествует о том, как молодой провинциал Люсьен Шардон приезжает в Париж в поисках счастья и карьеры. Очень быстро он сталкивается с трудностями реальной жизни и понимает, что войти в парижское высшее общество он может, только идя на компромиссы с жизнью и поступаясь своими мечтами и идеалами.
Гончаров всегда разоблачал склонность слабых душ к остановке в духовном росте, к инертности, а вместе с тем и к незаметному, но глубокому самообману, к иллюзии. Писатель понимал, что иллюзии — это не только результат малого жизненного опыта, юношеской мечтательности. Иллюзия, в его понимании, постоянно стремится проникнуть в сознание и психику человека — в совершенно различных обличьях. Иллюзией жизни для человека может стать что угодно: маниловская мечтательность и плюшкинская скупость, обломовская леность и гордость Веры, самовлюблённость Ольги Ильинской и дилетантизм Райского. А главное — неистребимая в русском человеке инфантильность. Человек должен быть в постоянном движении вперёд, в постоянном внимании к себе, должен напряжённо анализировать своё нравственное состояние, свои желания и пр. Только в этом случае возможен его духовный и нравственный рост. «Обыкновенная история» впервые ставит в гончаровском творчестве вопрос о трагичности самообмана, иллюзии, инфантильности. Главный конфликт произведения сконцентрирован в прямом столкновении двух мужских персонажей: дяди и племянника. Если Александр Адуев мечтает о необыкновенной любви, о высокой дружбе, о служении человечеству, о творчестве, то его дядя, Пётр Адуев, в своё время также приехавший из провинции в столицу и уже прошедший искус «утраты идеалов», стремится отрезвить его и в патетические моменты обливает племянника холодным душем прагматической и заземлённой логики. Он не без доли цинизма срывает романтические покровы
и с «неземной любви», и с верной дружбы и т. д. Однако при этом оказывается, что его правота тоже весьма относительна. Убрав из своей жизни все «сантименты», он впадает в другую крайность, в другой род самообмана и иллюзорности. Племянник же, сталкиваясь с первыми жизненными трудностями, с необходимостью принимать жизненно важные и мужественные решения, вырабатывать серьёзное отношение к жизни, требующее напряжённого внутреннего поиска, постепенно сдаётся и меняет свои юношеские иллюзии на иллюзии своего дяди-прагматика. Он становится его alter ego, исповедует рассудочное приспособление к жизни. С ним совершается «обыкновенная история», ибо он человек обыкновенный, каких много. Как тяжело, оказывается, просто трезво глядеть на вещи! Сколь трудно сменить недостижимые юношеские мечтания на мужественное отношение к жизни, осознать и выполнять свой жизненный долг. При всей видимой простоте задачи, такое доступно лишь немногим.Роман населён удивительными и разнообразными женскими типами. Сначала перед нами проходит пусть и не идеальный, но тёплый и трогательный тип женщины-матери. Кто, прочитав однажды, забудет этот панегирик матери, вылитый, словно из бронзы, на вечные времена во славу всех матерей? «Матери не ожидают наград. Мать любит без толку и без разбору. Велики вы, славны, красивы, горды, переходит имя ваше из уст в уста, гремят ваши дела по свету — голова старушки трясется от радости, она плачет, смеется и молится долго и жарко. А сынок, большею частью, и не думает поделиться славой с родительницею. Нищи ли вы духом и умом, отметила ли вас природа клеймом безобразия, точит ли жало недуга ваше сердце или тело, наконец, отталкивают вас от себя люди и нет вам места между ними — тем более места в сердце матери. Она сильнее прижимает к груди уродливое, неудавшееся чадо и молится еще долее и жарче».
Потом перед нами проходит целая вереница женских образов: наивная, но кокетливая Наденька Любецкая, сама ещё не сознающая женской ответственности за сердце любимого человека, затем эгоистичная и «надоедливая» до приторности в своей любви Юлия Тафаева, простодушная, по-детски доверчивая Лиза, драматически переживающая опыт первого чувства, наконец, жена Петра Адуева — Елизавета Александровна — духовно одарённая, но надломленная семейной жизнью без истинной любви женщина. Гончаров — великий знаток женской души, но женские образы в «Обыкновенной истории» призваны объяснить состояние ума и души мужчин: Петра и Александра Адуевых.
Столкновение патриархально-романтического и прагматично-буржуазного типов сознания преподносится Гончаровым в исторической подсветке. Петербург в его изображении — не просто город, не просто даже столица. Это «окно в Европу». Недаром дядю зовут Петром, как и основателя Петербурга, а в облике города автор акцентирует образы гранита и камня. Описывая столкновение Александра со столицей, Гончаров доводит обобщение до самых высоких степеней, фактически прибегая к символизации и показывая уже конфликт двух громадных эпох русской жизни: петровской и допетровской: «На него наводили тоску эти однообразные каменные громады… Заглянешь направо, налево — всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно… нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, кажется, и мысли и чувства людские также заперты». Современному человеку в эпоху буржуазной цивилизации, — как бы говорит своим романом писатель, — волей-неволей приходится быть взрослее, строже к себе, ответственнее. Приходится переодеться из домашнего вольного халата в строгий военный или чиновничий мундир. Уже в «Обыкновенной истории», по сути, первоначально поставлена проблема, глубоко разработанная в «Обломове»: проблема «сознания необходимости труда, настоящего, не рутинного, а живого дела в борьбе с всероссийским застоем». Застой и дремота русской жизни волновали Гончарова с университетских времён. В своих воспоминаниях о Белинском он пишет, что именно застой был ощутим многими уже в 1840-х годах: «Снаружи казалось все так прибрано, казисто; общество выделяло из себя замечательных, даже блестящих единиц в разных сферах деятельности, на вершинах его лежал очень тонкий слой общеевропейской культуры. Но масса общества покоилась в дремоте, жила рутиной и преданиями и не готовилась еще идти навстречу тем реформам, мысль о которых уже зрела в высших правительственных сферах и приближение которых чуяли и предсказывали некоторые умы, в том числе и Белинского».
Прочитав роман, Белинский в письме к В. П. Боткину воскликнул: «Я уверен, что тебе повесть эта сильно понравится. А какую пользу принесет она обществу! Какой она страшный удар романтизму, мечтательности, сентиментальности, провинциализму!» Да и сам Гончаров говорил, что в образе Александра Адуева хотел изобразить «всю праздную, мечтательную, аффектационную сторону старых нравов». Противостояние дяди и племянника, рассудочного и сердечного отношения к жизни, Гончаров не решает однозначно — в пользу того или другого. Недаром в ответном письме к Белинскому Боткин обращал внимание не только на романтизм и мечтательность: «Ты замечаешь, какой удар повесть Гончарова нанесет романтизму, — и справедливо; а мне также кажется, что от нее не очень поздоровится арифметическому здравому смыслу». В самом деле, принцип, который исповедует в своём романе Гончаров, проверен ещё в Античности, — всё в меру. Такой подход к теме уже был опробован в русской литературе. Речь идёт о повести Н. М. Карамзина «Чувствительный и холодный», в которой автор также ведёт поиск золотой середины между двумя крайностями. Кажется, роман шаг за шагом доказывает правоту Петра Адуева, который то и дело отрезвляет своего провинциального племянника-идеалиста холодным душем неоспоримых доводов и примеров. И однако же, когда Александр уже «ломается» и твёрдо становится на жизненную колею своего дядюшки, происходит нечто непредусмотренное: жизнь «берёт своё» и показывает Петру Ивановичу всю тщету его, казалось бы, безупречных расчётов. Жизнь не поддаётся расчётам, далеко не всё, оказывается, можно просчитать, взвесить, обмерить. Обязательно что-нибудь упустишь. Об этом гораздо позже будет писать Ф. Достоевский в своём романе «Преступление и наказание»: всё, казалось бы, расчёл Родион Раскольников. Не учёл только одного, а именно того, что у него есть душа, совесть, которые живут какой-то своей, не всегда понятной человеку жизнью. Вот и Пётр Иванович не учёл, что и у него самого, и у его жены Елизаветы Александровны есть душа. Есть нечто выше и мудрее человеческой логики — то, что интуитивно задано в человеческом сердце, которое является идеальным камертоном надмирной воли, природы, самой жизни. [150] Белинский, говоря о Петре Адуеве, признал правоту молодого писателя: «… мантия его практической философии была сшита из прочной и крепкой материи, которая хорошо могла защищать его от невзгод жизни. Каковы же были его изумление и ужас, когда, дожив до боли в пояснице и до седых волос, он вдруг заметил в своей мантии прореху — правда, одну только, но зато какую широкую. Он не хлопотал о семейственном счастии, но был уверен, что утвердил свое семейственное положение на прочном основании, — и вдруг увидел, что бедная жена его была жертвою его мудрости, что он заел ее век, задушил ее в холодной и тесной атмосфере. Какой урок для людей положительных, представителей здравого смысла! Видно, человеку нужно и еще чего-нибудь немножко, кроме здравого смысла!»
150
И как этот конфликт, казалось бы, точного человеческого расчёта и непредусмотренной силы природы человека как Божьего создания оказался близок Достоевскому в «Преступлении и наказании». На самом деле у Гончарова и Достоевского, как писателей глубоко (хотя и по-разному) религиозных, множество принципиальных точек соприкосновения.