Гончаров
Шрифт:
Университет дал Гончарову необычайно много — не только глубокие систематизированные, современные по уровню знания, но и широту взгляда на жизнь, свободу мысли. Воспоминания писателя показывают, что он остался благодарен университету на всю жизнь и стал горячим сторонником именно университетского образования юношества в России.
Снова Симбирск
После окончания Московского университета летом 1834 года Гончаров, не имея конкретных планов, отправился на некоторое время домой, в Симбирск: отдохнуть, осмотреться, подумать о будущем. Конечно, он с трепетом узнал, что менее года назад в Симбирске два дня гостил Пушкин — проездом в Оренбург, для написания истории пугачевского бунта. Симбирск жил своей тихой, ни в чем почти не изменяющейся жизнью: «Родимый город не представлял никакого простора и пищи уму, никакого живого интереса для свежих, молодых сил». Как ни хорош был родной городок, но это была всё же провинция, от которой юноша уже отвык и которая составляла довольно резкий контраст столичному порядку жизни. Приглядись поближе — и за манящим теплом родного дома, за радушными улыбками, за милыми знакомыми лицами обнаружишь-таки неподвижность и крайнее однообразие жизни. По сути, всё та же хорошо знакомая Обломовка. Летом в городе была скука, так как все общество собиралось лишь к осени. Но осенью Гончаров надеялся уже быть в Петербурге. Впрочем, всё повернулось не совсем так, как думал юноша. Крестный H.H. Трегубов составил Гончарову протекцию — и его пригласили служить секретарем губернатора Александра Михайловича Загряжского. [112]
112
Загряжский Александр Михайлович (1796–1883) — симбирский губернатор (1831–1835), дальний родственник H.H. Пушкиной. Гончаров описывает его в воспоминаниях «На родине».
113
Записки Николая Александровича Мотовилова. М., 2005. С. 30.
114
Под этим именем выведен в воспоминаниях «На родине» крёстный отец Гончарова — H.H. Трегубов.
До тех пор я видал жандармов в Москве, у театральных подъездов, в крестных ходах, на гуляньях, в их высоких касках с конской гривой, на рослых лошадях. Ни о каких штаб-офицерах, назначенных в каждую губернию, и о роли их я не имел понятия.
От губернатора я в первый раз услыхал и о важности шефа их, графа Бенкендорфа, и о начальнике штаба, тогда еще полковнике Дуббельте, — и обо всем, что до них касается, а более о том, что они сами до всего касаются. Я тогда стал большими глазами смотреть на губернского полковника Сигова. Я думал, что он будет во все пристально вглядываться, вслушиваться и даже записывать, что от него все должны бегать и прятаться. Но, к удивлению моему, я видел его окруженного толпой и мечущего банк в некоторых домах, в приемные вечера, обыкновенно в особой задней комнате, в облаках табачного дыма.
— Как же так? — спрашивал я, невинный юноша, в недоумении у губернатора, — ведь его обязанность, вы говорите, доносить о беспорядках, обо всем вредном, запрещенном — так как он цензор нравов — стало быть, и об азартных играх; а он сам тут играет и прячется?
— Оттого он тут и везде в толпе, чтобы все смотреть и слушать: иначе как же он будет знать и о чем доносить? — был ответ».
В воспоминаниях своих Гончаров изображает Загряжского как человека талантливого и в то же время крайне легкомысленного. В частности, Гончаров подчеркивает в губернаторе его страсть к художественным преувеличениям в рассказах о встречах с известными людьми: «У него в натуре была артистическая жилка, и он, как художник, всегда иллюстрировал портреты разных героев, например, выдающихся деятелей в политике, при дворе или героев Отечественной, в которой, юношей, уже участвовал, ходил брать Париж, или просто известных в обществе людей. Но вот беда: иллюстрации эти — как лиц, так и событий — отличались иногда такой виртуозностью, что и лица и события казались подчас целиком сочиненными. Иногда я замечал, при повторении некоторых рассказов, перемены, вставки. Оттого полагаться на фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с наслаждением, и я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит правду, где украшает, и любовался не содержанием, а художественной формой его рассказов. Он, кажется, это угадывал и сам гнался не столько за тем, чтобы поселить в слушателе доверие к подлинности события, а чтоб произвести известный эффект — и всегда производил». В самом деле, губернатор любил приврать. Так, он рассказывал, что Пушкин проиграл ему в Москве только что законченную пятую главу «Евгения Онегина». Среди вещей, принадлежащих Пушкину, сохранилась карта Екатеринославской губернии с его надписью на обороте: «Карта, принадлежавшая императору Александру Павловичу. Получена в Симбирске от А. М. Загряжского 14 сентября 1833»4 И снова вопрос: а точно ли карта принадлежала государю, не приврал ли Загряжский и Пушкину?
Понятно, что сближение с Загряжским и верхушкой симбирского общества быстро погрузило Гончарова в некоторое уныние. В своих воспоминаниях «На родине» он пишет: «Я чувствовал, что стал врастать в губернскую почву». Одним из условий провинциальной жизни были обязательные визиты главным лицам города. Жизнь в Симбирске была первым ударом по юношеским высоким мечтам о служении Отечеству. По роду своей деятельности Гончарову пришлось вникнуть в закулисную сферу чиновничьей службы. Теперь он узнал об «омуте непривилегированных доходов» своего непосредственного начальства, да и вообще главных чиновников города. Многое здесь мог подсказать ему его крёстный Трегубов. Он же, конечно, должен был научить своего крестника благоразумному молчанию. Ведь впереди у Гончарова были ещё десятилетия чиновничьей службы и даже генеральская должность. А без службы ему, с его медлительным писанием романов, нельзя было и думать о творчестве. У него не было стремительного пера Ф. М. Достоевского, который мог заключать договоры и писать романы «к сроку». Гончаров постоянно ловил птицу вдохновения. Его письма зачастую изобилуют жалобами на то, что нет вдохновения, нет охоты писать: то плохая погода, то приливы к голове, то житейские заботы, то бездна дел по службе. Почти никогда Гончаров не мог засадить себя за рабочий стол насильно, только потому, что «надо писать». Он ждал, когда в его паруса подует ветер. Поэтому он не мог рассчитывать жить лишь творчеством. Нужно было служить, и служить серьёзно, научиться проявлять некоторую осторожность в отношениях с людьми, идти на неизбежные компромиссы. Надо было научиться на многое закрывать глаза. И он учился. Но навсегда понял, что его жизнь пойдёт по двум расходящимся путям: чиновничья служба, которая будет давать средства к существованию, и писательство, ради которого придётся многое терпеть.
Но и то и другое по-настоящему возможно только в столице. Как ни благорасполагала к себе тёплая домашняя атмосфера, в которой Гончаров был обласкан и забалован, а надо было покидать родной дом и отправляться в столицу. Благо и случай представился. Весной 1835 года губернатора за какие-то грешки (возможно, даже за те самые взятки, с которыми должен был бороться юный Гончаров) отстранили от должности — и он отправился в
Санкт-Петербург, прихватив с собой своего юного секретаря, которого успел полюбить, насколько это было возможно при его легкомысленном, почти актёрском, характере. Похоже, что именно губернатор Загряжский и определил Гончарова на службу в Министерство финансов — в департамент внешней торговли. А сам устроился при Министерстве юстиции.Петербург. Первые опыты
И вот — Гончаров впервые в столице. Какое различие со старушкой Москвой, не говоря уж о Симбирске! Россия ли это вообще? Стройные громады домов, гранитные набережные, прямые, как стрелы, проспекты пронизывают весь город! Сначала наш Иван Александрович даже опешил: так новы и поразительны были впечатления от увиденного в столице. Свои первые впечатления от Петербурга он описал в «Обыкновенной истории». Главное, что его поразило, — это одиночество человека в толпе, всеобщая отчуждённость: «Он вышел на улицу — суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг на друга…
Здесь так взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою.
Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался в каждого встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их то за какого-нибудь министра или посланника, то за писателя: «Не он ли? — думал он, — не этот ли?» Но вскоре это надоело ему — министры, писатели, посланники встречались на каждом шагу.
Он посмотрел на домы — и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. «Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, — думал он, — или горка, или зелень, или развалившийся забор», — нет, опять начинается та же каменная ограда одинаких домов, с четырьмя рядами окон… дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно… нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, кажется, и мысли и чувства людские также заперты.
Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно; его никто не замечает; он потерялся здесь… Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…
Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, адмиральского часу вовсе не знают — ни водки, ни закуски. Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками, стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются выпроводить… Все назаперти, везде колокольчики… А там, у нас, входи смело; если отобедали, так опять для гостя станут обедать…»
Но молодому человеку с образованием, честолюбивыми мечтами, талантом всё интересно: он быстро пришёл в себя, быстро осознал все преимущества столичной жизни — пусть и с её неизбежными недостатками. Как и герой его первого романа, Гончаров «вдруг застыдился своего пристрастия к тряским мостам, палисадникам, разрушенным заборам. Ему стало весело и легко. И суматоха, и толпа — все в глазах его получило другое значение. Замелькали опять надежды, подавленные на время грустным впечатлением; новая жизнь отверзала ему объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира…» Так в 1835 году началась «обыкновенная история» превращения очередного российского провинциала в петербуржца, великого художника, мыслителя. Здесь он проведёт всю свою жизнь, здесь будет и похоронен. Здесь, наконец, начала осуществляться его главная мечта — писательство. Может быть, не случайно, что первые же дни, проведённые в Петербурге, были отмечены для него встречей с его кумиром — Пушкиным. В 1880 году он рассказал об этой встрече в памятном разговоре с А. Ф. Кони: «… Живя в Петербурге, я встретил его у Смирдина, [115] книгопродавца. Он говорил с ним серьезно, не улыбаясь, с деловым видом. Лицо его матовое, суженное внизу, с русыми бакенами и обильными кудрями волос врезалось в мою память и доказало мне впоследствии, как верно изобразил его Кипренский [116] на известном портрете. Пушкин был в это время для молодежи всё: все его упования, сокровенные чувства, чистейшие побуждения, все гармонические струны души, вся поэзия мыслей и ощущений, — все сводилось к нему, все исходило от него». [117]
115
Смирдин Александр Филиппович (1795–1857) — петербургский издатель и книгопродавец.
116
Кипренский Орест Адамович (1782–1836) — русский художник, график и живописец, мастер портрета. Наиболее известные произведения — портрет мальчика A.A. Челищева, портреты супругов Ростопчиных и Хвостовых, автопортрет, изображения поэтов К. Н. Батюшкова, В. А. Жуковского и A.C. Пушкина. Считается, что Кипренский написал лучший портрет Пушкина.
117
Вопросы изучения русской литературы XIX–XX веков. М.—Д., 1958. С. 334.
В Петербурге нужно было служить. Гончаров был принят в число канцелярских чиновников департамента внешней торговли — «на средний оклад жалованья». О его службе, впрочем, известно очень мало. Ясно, что никаких срывов у Гончарова-чиновника не было, но служба шла, что называется, ни шатко, ни валко: в 1837 году он «за отличие» был назначен коллежским секретарём, в 1840-м — титулярным советником, а всего за 15 лет он дослужился лишь до младшего столоначальника. Материальное положение Гончарова в эти годы не весьма завидное. Даже в 1844 году, почти через десять лет службы, Гончаров всё ещё не попадает «в коротенький список чиновников, которых позволено… представить к подаркам» в родном департаменте. [118] Обидно!
118
Гончаров И. А.Собр. соч. В 8-ми томах. М., 1980. Т. 8. С. 311.
В отличие от таких весьма обеспеченных людей, как И. С. Тургенев или Л. Н. Толстой, он не мог позволить себе свободный художнический образ жизни, чего, конечно, страстно желал. В письме к своей доброй знакомой Софье Александровне Никитенко от 28 июля 1865 года, когда за спиной уставшего, уже маститого писателя осталась половина жизни, он с горечью выговаривал — судьбе ли, людям ли: «Мне житьё и писанье — не то, что Тургеневу, Островскому, людям свободным и обеспеченным: я похитил три месяца свободы, хотел выкроить из них всего недель шесть на работу — судьба помазала по губам, да и отказала…» [119] . Вот и приходилось тянуть суровую чиновничью лямку, а вместо романов писать служебные записки. Племянник писателя В. М. Кирмалов свидетельствует, что «в начале своей жизни в Петербурге Иван Александрович испытывал недостаток в средствах и как пример рассказывал, что, идя весной, в мае, в Летний сад на свидание с одной дамой, должен был надеть ватное пальто, ибо летнего не было». Пресловутый «средний оклад жалованья» составлял 514 рублей 60 копеек в год, то есть менее 43 рублей в месяц. На эти деньги нужно было покупать дрова на долгую петербургскую зиму, приобретать книги, прилично одеваться, питаться и пр. Позже он сам признается в том, что два десятка лет своей петербургской жизни он жил «с мучительными ежедневными помыслами о том, будут ли дрова, сапоги, окупится ли тёплая, заказанная у портного шинель в долг». О, как слышны здесь нотки гоголевской «Шинели» и жалобы кроткого Акакия Акакиевича!
119
Вопросы изучения русской литературы XIX–XX веков. М.—Д., 1958. С. 334.