Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако пробуя своё перо в малых жанрах, собственно в журналистике, Гончаров всё более и более понимал, что он прежде всего романист — с широкой кистью, со стремлением к огромным и содержательным эпическим и бытовым картинам: «У меня было перо не публициста, а романиста». В 1849 году в «Литературном сборнике» журнала «Современник» был опубликован «Сон Обломова», по выражению самого Гончарова, «увертюра всего романа». Действительно, хотя второй роман Гончарова снова построен на столкновении позиций двух противоположных героев (славянская созерцательность и немецкая деятельность, мягкая сердечность и жёсткий расчёт и пр.), центральной фигурой является именно Обломов. В «Сне» автор показывает нам тот мир, в котором родилась и оформилась созерцательная, мягкая, незлобивая славянская душа Обломова. В этом произведении масштаб художественных обобщений настолько велик, что перед нами предстаёт не Обломовка, даже не Россия, а некий мифологизированный, полусказочный «русский мир», несущий в себе набор самых важных, национально образующих, воспринимаемых на уровне подсознания черт. Одновременно это и мир вселенский, патриархальный, почти античный, навсегда уходящий в прошлое. В «Сне Обломова» художественный талант Гончарова выражается во всей своей силе и полноте. Автор блистает здесь своими самыми выигрышными сторонами: удивительной пластикой, умением погрузиться и рельефно представить неуловимые никакой логикой вне пластического образа подсознательные пласты жизни «внутреннего человека» и целого народа, и даже человечества. Недаром Ф. Достоевский отмечал, что эту «увертюру» к гончаровскому роману «с восхищением прочла вся Россия!».

Описывая старую Обломовку, Гончаров не только иронизирует и критикует, но и любуется непреходящими нравственными ценностями, которые таит для него в себе мир патриархальной русской жизни. Господствующее чувство в «Сне

Обломова» — всепроникающая любовь, гармония человека и природы, пейзажа и творения человеческих рук. Автор как бы говорит: плох или хорош этот «русский космос», но вот он — худо-бедно существует, в нём нет ничего неорганического, изломанного, искусственного; в нём все любят всех, каждый доволен своим местом; в этом мирке царят любовь и покой. Всепобеждающая сила прогресса, несомненно, сомнёт этот живой цветок, но не стоит ли с любовью и раздумчивой грустью расстаться с ним, а может быть, и сохранить в новой жизни его непреходящий аромат. Принимая и строя новое, не потерять бы живой связи всего со всем — как она сложилась в течение тысячелетий. Гончаров, конечно, понимает, что силы этого почти античного патриархального мира уже на исходе. Уже слышны тревожные, жёсткие, лязгающие, чуждые этому миру голоса и звуки, надвигается на него что-то из другого, неведомого мира. Разрушается русская сказка, русский миф, неотвратимо надвигаются перемены. Автор «Сна» и сам зовёт к пробуждению, но ему всё-таки жалко эту старую патриархальную идиллию, как бывает жалко расставаться со старым и уже негодным жилищем, в котором прошли годы детства, в котором ты вырос — около своей матери, рядом с целым роем братьев и сестер…

И однако именно славянофилы, которым пластический строй «Сна Обломова», казалось бы, должен был быть очень близок, не с абсолютным восторгом прочли гончаровское произведение! «Сон Обломова» вышел в марте, а уже в начале июня в журнале «Москвитянин» появилась в целом неодобрительная рецензия на увертюру к гончаровскому роману [159] . После восторженного отзыва Аполлона Григорьева на роман «Обыкновенная история» в 1847 году Москва более не будет баловать Гончарова своими аплодисментами. Славянофильский журнал в общем принял идиллическую картину жизни обломовцев, но отметил при этом, что «нельзя трунить» над сердечной простотой обитателей обломовки. Узкая партийность не позволила понять, что Гончаров трунит совсем не над «сердечной простотой» обломовцев, а над «прогнившими» чертами русской жизни: над инертностью, ленью, а прежде всего над безответственностью, ослабленным чувством долга, над эстетизированием собственных слабостей… Как ни мала казалась язва в середине XIX века, но Гончаров усмотрел в ней смертельную опасность для будущего России. И оказался прав! Славянофилы же этого не разглядели. Вообще московские издания, славянофильские по духу, как правило, отзывались на произведения романиста либо сдержанно, либо неодобрительно. «Свои своего не познаша…»

159

Москвитянин. 1849. № 11.

Гончаров, конечно, уже понял эту тенденцию, когда отправился в 1849 году на родину через Москву. В старой столице он остановился на неделю, встретился с матерью, братом Николаем, сестрой Анной. Они рассказали ему о недавней смерти крестного отца и настоящего друга семьи — H.H. Трегубова. В письме к Майковым от 13 июля 1849 года он описывает своё новое, уже нестуденческое восприятие Москвы. Как всё переменилось, какой провинциальной показалась она писателю после пятнадцатилетнего отсутствия: «Что вам сказать о Москве? Тихо дремлет она, матушка. Движения почти нет. Меня поразила страшная отсталость во всем, да рыбный запах в жары. Мне стало и грустно и гнусно. Поэзия же воспоминаний, мест исчезла. Хладнокровно, даже с некоторым унынием посматривал я на знакомые улицы, закоулки, университет, но не без удовольствия шатался целый вечер по Девичьему полю с приятелями, по берегам Москвы-реки; поглядел на Воробьевы горы и едва узнал. Густой лес, венчавший их вершину, стал теперь, ни дать ни взять, как мои волосы. Москва-река показалась лужей: и на той туда же острова показались, только, кажется, из глины да из соломы. Одним упивался и упиваюсь теперь: это погодой, и там и здесь. Ах, какая свежесть, какая тишина, ясность и какая продолжительность в этой тихой дремоте чуть-чуть струящегося воздуха; кажется, я вижу, как эти струи переливаются и играют в высоте. И целые недели — ни ветра, ни облачка, ни дождя.

Московские друзья мои несколько постарели, но не изменились ко мне, ни я к ним. Во мне и Вы заметили это свойство. Сошлись мы с ними так, как будто вчера расстались. Я говорю о немногих, о двух, трех».

Кто же те друзья, с которыми мог тогда встретиться Гончаров? С уверенностью можно назвать лишь одного из них: Ивана Ефремовича Барышова. С ним Гончаров учился в Коммерческом училище, а затем и в университете. Барышов с 1851 года был воспитателем, а в 1858–1869 годах директором того самого Коммерческого училища. Подробности московской недели Гончарова почти неизвестны. Впрочем, упоминается, что он присутствовал на чтении «прекрасной комедии» неким «молодым автором». В 1849 году в русской литературе появилась всего лишь одна прекрасная комедия молодого автора — это «Свои люди — сочтёмся» А. Н. Островского, воспитанного, как и Гончаров, на образцах Малого театра в Москве. К этому времени и следует относить знакомство двух писателей, которое продолжалось всю жизнь и было проникнуто, во всяком случае со стороны Гончарова, чрезвычайным уважением и признанием огромного таланта и глубинной творческой близости. Если учесть, что в одно время с Островским творили Ф. Достоевский и А. Толстой, кажется порою непонятным, почему львиная доля похвал, отпущенных Гончаровым своим современникам, принадлежит именно Островскому. Лишь в исключительных случаях романист допускал возможность художественных слабостей некоторых вещей Островского. Несомненно, драматург задевал его за живое, трогал самые сокрытые струны его души и был чрезвычайно близок ему по художнической сути. Вот как он говорит, например, о «Грозе»: «Не опасаясь обвинения в преувеличении, могу сказать по совести, что подобного произведения, как драмы, в нашей литературе не было. Она бесспорно занимает и, вероятно, долго будет занимать первое место по высоким классическим красотам. С какой бы стороны она ни была взята, — со стороны ли плана создания, или драматического движения, или, наконец, характеров, всюду запечатлена она силою творчества, тонкостью наблюдательности и изяществом отделки». И ещё о самом Островском, о его значении в русской литературе: Островский исчерпал «океан русской народной жизни… как Шекспир и Вальтер Скотт исчерпали историю Англии. После них осталось немного последующим художникам»… Да ведь это и о себе сказано! Очевидно, ещё при первой встрече с «молодым автором» Гончаров почувствовал эту необычайную близость себе Островского. В этой их близости всё ещё остаётся какая-то загадка. Возможно, Гончаров ценил в своём талантливом современнике не только необычайный и близкий по духу талант, но и главное — затаённую, но глубокую любовь к России — не в общих чертах, а в её многовековой глубине. Снегурочка и Лель Островского не из того же ли теста сотворены, что и Илья Обломов, и Марфенька, и Бабушка, и Агафья Матвеевна?

Из Москвы путь до Симбирска уже был недолог: всего 700 вёрст! Четырнадцать лет не был он дома! Зато теперь Иван Александрович навёрстывает упущенное. Писатель Г. Н. Потанин вспоминает этот приезд Гончарова: «Это было самое счастливое время для Гончарова; он жил здесь, если можно так выразиться, самою живою жизнью, какою только может жить человек на земле. Тут было все: и радость первого литературного успеха, и пленительные воспоминания детства, и сияющее лицо матери, и ласки, восторги, подарки тому же счастливому любимцу, и воркование слепой няни, которая теперь готова молиться на своего Ванюшу, и раболепие старика слуги, который, как мальчишка, бегает, суетится, бросается во все углы, лишь бы угодить Ивану Александровичу. А тут еще такой почет общества, приглашение губернатора быть без чинов, человеком своим, и, наконец, гордость купцов: «Каков наш Гончаров! Вон куда залетают из наших!» Да, окруженный семьей, осыпанный ласками, оживленный всем окружающим, он здесь вполне чувствовал, что он именно то солнце, которое все собой озаряет и радует всех. Зато надобно было видеть, как Иван Александрович в это время был жив и игрив. Боже мой! Как умилительно прикладывался к руке матери, точно к иконе, и в порыве так страстно обнимет старуху, что та задыхается в объятиях сына, на лету ловит, целует брата, сестер, племянников, племянниц, да что и говорить о кровных родных, — он в настоящее время всем был близкий родной. Придет какой-нибудь мещанин Набоков, семьюродный внук дедушке Ивана Александровича, скажет простодушно: «На тебя пришел поглядеть, Иван Александрович! Какой-такой ты есть на свете?» — и этого он приветит, приласкает, поцелует, усадит в кресло; час толкует с ним об его огороде; спросит: «Есть ли садик? Здесь у всех садики»; узнает, есть ли семья, детки и, если беден, так денег даст. Даже с прислугой он обращался точно с братьями и сестрами; комично кланяется всем и смешит».

Ещё

одно событие нельзя замолчать. Это первая из известных нам любовей Гончарова. Об этой женщине — единственной, кому писатель Иван Александрович Гончаров делал предложение руки и сердца, — почти ничего не известно. Виновник этого — сам писатель. Как никто из русских авторов XIX века, уже почувствовавших некоторый вкус к быстрому достижению известности, Гончаров охранял свою личную жизнь и проявлял непоколебимое уважение к тайне чужой жизни и личности.

Было ли это следствием глубоко лежащей в нем православности или, наоборот, уважением к человеку в духе либеральнозападнических настроений, сказать трудно. Во всяком случае, не проявлявший в течение всей своей жизни любви к шуму, группированию в кружки и т. п., Гончаров вел настоящую войну с постоянным желанием людей заглянуть в его душу из праздного любопытства. Это была своего рода «война за неизвестность». У этой войны было не одно лицо. Вот, например, дневники. Как было бы здорово, если бы автор «Обломова» хоть иногда заносил в дневник сокровенные записи, размышления или хотя бы просто расписывал хронологию своей жизни. Но увы! Иван Александрович свято охранял тайну своей внутренней жизни и никогда не вел дневников, — разве что по необходимости, когда служил секретарем при адмирале Путятине на фрегате «Паллада». Но туда заносились совсем не душевные его переживания. Видимо, не считал себя фигурой, достойной внимания потомков. В самом деле, прекрасно понимая свое высокое место в русской литературе, он тем не менее умел взглянуть на свое значение с точки зрения, не доступной многим и многим его современникам: «Я никогда не верил в так называемое бессмертие литературных трудов… Каждый пишет только в пределах своего времени. Я удивляюсь тем из моих собратьев, которые воображают, что пишут для будущих времен, но не могу разделить их иллюзий. Литература поистине такое же искусство, как производство шляп или мебели. Для каждого нового поколения необходимы новые книги, так же как новые шляпы и новая мебель. Слава Богу, я в свое время имел успех, и даже более, чем его заслуживал. Теперь мои сочинения так же постарели, как и я сам; придавать им или самому себе вторую молодость было бы пустой суетой, от которой я всегда сумею удержаться» (из письма французскому критику де Визева). Если назвать слова романиста просто скромностью, это мало что объяснит. Это не скромность, а целомудрие и ответственность — даже не перед людьми и историей, а как бы перед Самим Богом, наделившим его художественным даром. Это особое целомудрие, если приглядеться внимательно, пронизывает все стороны жизни Гончарова.

Стоит ли после всего этого удивляться, что он первым в русской литературе заговорил о правах автора на тайну личности не только при жизни, но и после смерти? В статье «Нарушение воли»(1888) романист с раздражением писал: «В Англии, если не ошибаюсь, есть закон, запрещающий касаться в печати подробностей домашней, семейной жизни частного лица, разумеется, без его согласия, хотя бы последние и не заключали в себе ничего предосудительного… Не худо бы перенять это хорошее правило и нам, таким охотникам перенимать все чужое!» Между прочим, благодаря пожеланию Гончарова, выраженному в статье «Нарушение воли», многие его знакомые уничтожили письма автора «Обломова», адресованные когда-либо на их имя. Гончаров не хотел громкой известности при жизни. Не хотел ее и после смерти. Вот почему нет ничего удивительного в том, что его биография полна для нас белых пятен. Естественно, что в первую очередь это относится к его отношениям с женщинами. Марфенька и Вера в «Обрыве», Ольга Ильинская и Агафья Пшеницына в «Обломове», да и многие другие героини романиста, несомненно, имеют реальные прототипы в жизни самого автора. Кто эти женщины? Некоторые из них известны. О других почти ничего не знаем. Хотя гончаровская биография и исполнена всяческих тайн и умолчаний, именно она, может быть, даст разгадку его творчества и опровергнет ходячие представления о Гончарове как о чересчур объективном художнике. Мы почти ничего не знаем об увлечениях, пережитых романистом, хотя его письма и глухие упоминания в воспоминаниях современников дают некоторое представление о небольшом круге имен, дорогих для него. Главное же — романы. В центре каждого нового гончаровского романа — настоящая любовная и личностная драма, тончайшая психологическая игра участников этой драмы. И сколько их, этих любовей, описано Гончаровым: от легкомысленно- «кошачьей» (Марина в «Обрыве») до трагически-незавершенной (Илья Обломов и Ольга Ильинская в «Обломове»). Поистине можно сказать, что в любви Гончаров видел разгадку мира и человека, возводя ее в основной принцип мироустройства и показывая её религиозную основу («Бог есть любовь»). Мог ли Гончаров сам не пережить любовной драмы? Нет, нет и нет… Не с чужих слов писал Гончаров человеческие страсти…

Мы не знаем о серьёзных увлечениях писателя до тридцати семи лет. Конечно, они были. Как и все, Гончаров юноша страдал любовным недугом. Только его увлечения ничем не кончились. Кроме того, он молчал о них, оставляя всё в себе. Таков уж был его характер. Не женившись до тридцати лет, романист начинал уже приобретать некоторые черты убеждённого холостяка. Майковы постоянно присматривали для него невесту, но тщетно. Лишь серьёзная страсть могла подвигнуть его на ухаживание. И, как оказалось, страсти в нём не остыли… Тридцатисемилетний Гончаров в 1849 году встретил в доме своей матери красавицу гувернантку, воспитывавшую его племянников, детей его сестры A.A. Кирмаловой. Высокая стройная смольнянка, обладавшая, по воспоминаниям родных и знакомых, «тонкой, вызывающей красотой», поразила и глубоко затронула душу писателя. Потанин вспоминает о времени, когда роман Гончарова с Лукьяновой только разгорался. «На беду мою, — пишет Потанин, — у Кирмаловой была милая гувернантка, которая тянула меня к себе, как магнит, — так и хочется, бывало, гимназисту с гувернанткой поболтать! Вот засядем мы после урока в гостиной болтать да в болтовне и забудем, который час. А старуха строго считала часы, и как только её старые часы прохрипят десять, она тут же вызывает свою наперсницу Марину и отдаёт строгое приказание: «Поди гаси свечи у них в гостиной и скажи: пора спать». Марина в точности исполняла приказание барыни — молча являлась в гостиную, гасила перед нами свечи и торжественно объявляла: «Барыня приказала вам сказать — пора спать». И мы, несчастные, не окончивши порванного разговора, расходились спать… Иван Александрович беседовал с гувернанткой, Варварой Лукиничной, и, должно быть, очень весело, потому что гувернантка хохотала чуть ли не до истерики… Иногда на него находило другое настроение: он, как испанец, с гитарой в руках, становился перед гувернанткой в позу гидальго и начинал: «Ты душа ль моя, красна девица! Ты звезда ль моя ненаглядная! Полюби меня, добра молодца!» На слове «звезда», конечно, самая высокая нота, а пение его в это время было так пленительно, голос так очарователен, что романс этот я до сих пор не забыл, а в глазах Варвары Лукиничны сверкали тогда такие огоньки, которых я сроду не видал».

Кто же она — эта прекрасная смольнянка? Варвара Лукинична Лукьянова (девичья фамилия — Болтунова) была на пятнадцать лет младше Ивана Александровича (она родилась 1 декабря 1827 года, а умерла после 1893 года). Известно, что в 1845 году девушка с серебряной медалью окончила Александровское училище Императорского воспитательского общества благородных девиц, а через четыре года после окончания училища стала гувернанткой детей A.A. Кирмаловой. В свой приезд Гончаров не только из-за любви к сестре и её семье заезжал в село Кирмаловых Хухорево. «Была и другая причина. Здесь жила Варвара Лукинична Лукьянова, гувернантка в доме Кирмаловых. С ней он познакомился в Симбирске. Это была красивая стройная девушка с умными глазами. Варвара Лукинична любила и понимала литературу, и Гончаров стремился развить её литературный вкус. Увлечение этой девушкой перешло в глубокую любовь. Варвара Лукинична, по-видимому, была неравнодушна к Ивану Александровичу. Гончаров спешил в Хухорево, чтобы связать свою судьбу с Варварой Лукиничной. Сделав ей предложение, он получает неожиданный отказ. Варвара Лукинична сказала, что она ценит и очень уважает Гончарова, но дальше дружбы их отношения идти не могут. Неудачная ранняя любовь Гончарова оставила неизгладимый след в душе писателя». [160] Зато в воспоминаниях племянника Гончарова Владимира Михайловича Кирмалова сообщаются подробности, которые говорят о более драматичной ситуации: «При отъезде Ивана Александровича, когда он прощался с домашними, Варвара Лукинична, не выдержав горя разлуки с любимым человеком, с воплем: «Ваня, Ваня!…» бросилась в присутствии всех ему на шею». Если это так и было на самом деле, то ясно, что Гончаров не сразу смог оценить глубину и силу своего чувства к девушке. А она оказалась горда — и не простила ошибки. Возможно, всё это и привело к тому, что их пути разошлись.

160

Бейсов П. С.Гончаров и родной край. 2-е изд. Куйбышев, 1960.

С 1849 года Гончаров и Лукьянова переписывались. В одном из писем в Хухорево (17 декабря 1849 года) читаем: «… Адресую письма на Варвару Лукиничну, да она и отвечать не ленива, пишет живей любого секретаря и лучше всех наших литераторов, в том числе и со мною». Вместе с этим письмом он выслал для Варвары Лукиничны книги. В декабре 1849 году он посылает в Хухорево годовой комплект «Современника» и выписывает Кирмаловой этот же журнал на 1850 год. «Это мой подарок тоже и Варваре Лукиничне», — писал Гончаров сестре.

Поделиться с друзьями: