Горб Аполлона: Три повести
Шрифт:
— В первый визит в университет я встретился с профессором Ф. и рассказал ему свой взгляд на романтизм. Он так внимательно меня выслушивал, заинтересованно поддакивал, я рассказывал и рассказывал, увлечённый взаимопониманием, и после того, как я закончил, этот знаменитый профессор говорит: «Это всё очень интересно, но я совершенно не согласен с вашей точкой зрения».
— Эта американская толерантность, с одной стороны приятна, — говорит Саша, — а с другой это граничит с равнодушием. Что-то утрачено в этой прогрессивной Америке. Как тут преклоняются перед невеждою, так стараются снискать расположение людей, лишённых всякого образования, низкого происхождения, людей из подворотни,
— Это похоже на наших русских символистов — они тоже обожествляли народ.
— В чём-то да, но есть и различие: здесь любовь к большинству происходит от ненависти к меньшинству. Истина, как известно, не открывается большинству средних людей, а понятна лишь избранным, нам с тобой. И это раздражает остальных, и чем больше зависть к избранным, тем больше подчёркивается преклонение перед большинством. А ведь когда-то большинство верило, что земля плоская. Однако за вычетом некоторых недостатков «большинства» — тут можно жить.
— И всё это так… удивительно, как удивительно тебя видеть. Это даже слишком.
— Витя, я сделал курс о связи языка и культуры. Как ты знаешь, здесь студенты свободно выбирают близкие их интересам предметы, и многочисленность моей аудитории, и то, что молодёжи импонируют мои опусы, меня поддерживает, но моим коллегам не всегда нравится такое распределение. Среди профессоров сильна соревновательность. В академическом мире «как на озере, сверху тихо плывут утки, — идеал спокойствия, а снизу, под водой… вовсю идёт работа профессорскими лапами. Я получил «теньюр», пишу статьи, для души — стихи. Издал один небольшой сборник.
— «Нам утро гор туман несёт…», — процитировал я, чтобы показать другу, что его сборник дошёл до меня и я люблю его стихи.
— Всё сам увидишь, когда приедешь ко мне на тот берег…
И я приехал.
— Ты хорошо добрался? Ты проголодался? Проходи, мой друг. Давай обниматься! — оживлённо приветствовал меня Саша в своём доме.
Вошёл в большую гостиную, и показалось, что я попал в холостяцкую мастерскую. По стенам стояли ряды картин, подрамников, холстов. В углу стоял громадный мольберт, а рядом стол с банками красок, кистей и другим художественным хламом. На полу на ковре лежали газеты, и на них сушился свеже–зарисованный холст. Все стены комнаты и даже коридор завешаны картинами.
Бросились в глаза кричащие цвета и архаические изображения. На картинах сочетание таланта и бессмысленности.
Мне было несколько не по себе, я не хотел смотреть на стены и стоял в некотором недоумении.
— Знаешь, Витя, это картины Эвелины, она очень способная. Её картины будут продаваться. Я стараюсь дома всё делать сам. Что там моя профессорская зарплата… Я не успел ничего возразить и заметить, как дверь открылась и вошла другая — брюнетка с серьгами испанско— экзотического вида. Сразу вспомнились строчки:
«Обжигаешь и в трепет бросаешь…» Лицо интересное, матовое, с тёмно— фиолетовыми глазами и большими ресницами. Чёрная с зелёными цветочками шёлковая полупрозрачная юбка, собранная в талии кожаным поясом, в сочетании с оранжевой прилегающей кофточкой делали её похожей на испанских танцовщиц, не хватало только веера и кастаньет. Саша мне писал, что она закончила испанское отделение университета, и нельзя было не заметить, что весь её облик подчёркивал интерес к Испании. Она протянула мне свою пухлую, стиснутую бирюзовым браслетом, руку с оттопыренными пальчиками, будто собираясь меня пригласить на танец, и искоса обольстительно взглянула из-под полуприкрытых век. Произнесла своё имя
с актёрским придыханием: «Эвелина» и, чувствуя всевластность своей женственности, кокетливо склонила голову и широко раскрыла глаза. Я опешил, стараясь скрыть своё изумление. Сразу же достал приготовленный мною подарок — серебряные серьги и подвеску с янтарём, в котором сидели две мухи. Она восхитилась и сразу же надела. Застывшие в янтарной смоле мухи вдохновили её, она захотела обязательно нарисовать мух, одетых в янтарь.Мне показалось, что при её появлении Саша сразу как— то переменился, с лица исчезло оживление, появилось что— то печальное во всём его виде. Он перестал меня обнимать и отчуждённо сказал, что должен показать мне комнату, где мне располагаться. Я был поражён его переменой, но отогнал это наблюдение. Саша позвал меня наверх, в небольшую комнату, где на стенах тоже висело несколько Эвелининых творений.
Когда я спустился вниз, Саша пошёл заглянуть в кухню, а Эвелина, приняв непринуждённую позу и изображая безразличие, сразу стала показывать мне свои картины. Она переходила от одной к другой.
— Ну вот, посмотрите, в этой картине я выражаю мысли Марселя Пруста… А этот портрет… я считаю одним из лучших портретов Набокова… Столько вокруг бабочек! А вот за эту картину мне предлагали…
Я молча смотрел и на мысли Пруста, и на бабочек Набокова и думал: «Видно по картинам, что в ней какой-то внутренний разлад, и можно только удивляться, почему Саше они нравились? Сексуальность, как звук, разносится по всему полотну. В картинах изображены её сексуальные фантазии и сны. Все фигуры расплывчаты, стилизованы, двусмысленны».
Саша, войдя с подносом, заметил:
— Это талантливо? — Прозвучал оттенок вопроса. Я не хотел услышать этого вопроса и не хотел отвечать. Но Саша спокойно повторил свой вопрос.
Мне не раз приходилось сдерживать свои оценки, не причинять неприятных ощущений авторам, и на этот раз я отозвался как можно ласковее:
— В них есть непосредственность, иллюзорность, и если к таланту Эвелины приложить учёбу у мастеров, то может получиться вполне… Я никак не мог подобрать слова, как «вполне»? И сказал: «пристойно». — А затем добавил несколько тяжеловесную, профессорскую, книжную фразу:
— Как известно, ничто великое не импровизировано, трудом создаются лучшие произведения гениев. Талант нуждается в знаниях».
Лицо Эвелины, до сих пор выражающее пьянящее блаженство, молниеносно преобразилось, искривилось и приняло притворно–оскорблённое выражение:
— Вы ничего не смыслите в живописи! Эти профессора своих студентов ничему не могут научить! — отрывисто и вызывающе сказала она и смерила меня гневным взглядом.
Саша попытался её успокоить, говоря ласковым голосом:
— Эвелина, все совершенствуют свои произведения. Это — часть работы. Один из Людовиков говорил: «Власть королей приобретается трудом», и процитировал свои любимые строчки: «Искусство есть, искусство, есть искусство, но лучше…»
Она же демонстративно уверенно–летящей походкой вышла из комнаты, давая понять, что ей совсем не понравились мои высказывания.
— Витя, она не намеренно это сделала. Не обращай внимания, она отходчива, но у неё такой вспыльчивый характер.
Саша о чём-то напряжённо задумался и замолчал. Мне показалось, что он больше говорить на тему искусства не хочет. Я тоже молчал, но про себя подумал: «Почему бы не заняться домоводством? Быть хозяйкой дома. Почему не учиться? Художников предостаточно. Откуда столько претензий? У неё нет того, что называют художественной жилкой, кишок, чтобы выражать линиями и тонами, что хочешь сказать. Хотя при обдумывании могут и развернуться её способности».