Горение (полностью)
Шрифт:
Ларчик открывался просто: дело было не только в Гартинге и Остен-Сакене; дело было в Круппах и Зауэрах, которые властно диктовали политикам свои требования: "Дайте нам русский рынок, ибо это ближе и дешевле, чем Канада, Бразилия, Персия или Япония. Рынок только тогда -рынок, если налажены добрые отношения, доверие и взаимовыручка".
Службы разведки крупнейших германских концернов точно заметили тенденцию русского министерства иностранных дел: подспудно, неуклонно, неведомые, но могущественные силы проводили курс на сближение с Англией, невзирая на то, что граф Витте продолжал настойчиво повторять: "Лишь союз России, Германии и Франции может гарантировать стабильность Европы". Новые веяния в Санкт-Петербурге - таинственные, неуловимые - носили характер англофильский; Германию хотели оттеснить, завязав на шее Берлина "жгут англо-русско-французской дружбы".
Поскольку русская политика, как внешняя, так и внутренняя,
Арестами социал-демократов русского происхождения Берлин как бы протягивал руку Санкт-Петербургу - за государем оставалось руку эту дружескую принять.
Николай Второй весьма внимательно отнесся к событиям, которые начали медленно и туго раскручиваться в Берлине, начавшись в общем-то с того, что Дзержинский придумал и осуществил комбинацию против Гартинга, представлявшего не протокольные (как Остен-Сакен), а истинные интересы российского трона.
В ответ на арест "нигилистов, анархистов, бандитов, замышлявших заговор против священной особы", в ответ на угрозу Берлина, а может, и не угрозу, а твердо принятое решение - выдать России арестованных и никак не мешать Гартингу и впредь ш п и о н и т ь, в рейхстаге с протестом выступил юрист социал-демократии Германии профессор Гаазе.
Ему немедленно ответил статс-секретарь фон Рихтгофен:
– Имперскому канцлеру известно, что чиновнику, принадлежащему к здешнему русскому посольству, поручено его правительством следить за действиями и происками находящихся в Германии русских анархистов. Устранение существующих условий представляется канцлеру ненадлежащим; это в интересах нашей империи, чтобы за происками иностранных анархистов следили органы их отечественного государства - без осуществления публичной должности. Я охотно объявляю, что мы никоим образом не намерены оказывать содействия взбунтовавшимся подданным дружественного государства, мы не имеем никаких оснований заявлять о каком бы то ни было участии к фанатичным врагам существующего правового строя в этом соседнем государстве. В общем, это не только в интересе России, но в интересе всех цивилизованных государств - бороться с анархическими происками. Вы не можете требовать, господа депутаты, чтобы со столь опасными индивидами мы обращались в бархатных перчатках. Я думаю, что наш долг заключается в том, чтобы содействовать самому тесному соприкосновению полицейских установлений различных соседних государств в их борьбе против террора. Русских анархистов невозможно препровождать ни в какое другое место, кроме как на русскую границу - для передачи по надобности. Не думаете ли вы, что прием высланных русских анархистов доставит удовольствие какому-нибудь третьему соседнему государству? "Чего не хочешь, чтобы делали тебе, не делай другому". При решении такого серьезного вопроса, как вопрос об анархистах, никакая сентиментальность не у места. Мы задерживаем этих людей, когда они становятся особо опасными, и переправляем их через ту границу, которая представляется нам наиболее целесообразной. Если они не желают быть выданными - пусть ведут себя смирно. Мы не принуждаем их, и никто их не принуждает быть анархистами. Если, однако, они желают быть таковыми, то они должны быть готовы к последствиям своих деяний. Конечно, этим господам удобно пребывать здесь, у нас, где они себя чувствуют лучше, чем в своем собственном отечестве. При этом они желают носить венец политического мученичества. Поощрять это мы не имеем никаких оснований ни сейчас, ни в будущем.
Карл Либкнехт назвал выступление барона Рихтгофена "циничным, аморальным" и немедленно организовал кампанию в социал-демократической прессе: материалы с новыми фактами готовил Дзержинский.
Август Бебель говорил в рейхстаге:
– Господин статс-секретарь, видимо, не предполагал, выступая со своим пресмыкательским заявлением, что реакция будет столь единодушной, начиная от социал-демократов и кончая буржуазными радикалами. Называя "анархистами и нигилистами" социал-демократов, которые никакого отношения к террору не имели и не имеют, но которые не отрицают своей работы в области пропаганды идей гуманизма и классового равенства, барон Рихтгофен упустил из виду, что даже господин Петр Струве со своим умеренно-буржуазным журналом "Освобождение" запрещен в России и официально именуется "анархистом", тогда как у нас в Берлине его не называют иначе, как "консерватор". Выступление барона Рихтгофена свидетельствует о том, что правительство пошло на поводу у тех сил, которым само слово "прогресс" представляется анархизмом. Однако, к счастью,
прогресс неодолим - в России тоже!Фон Бюлов разыгрывал свою комбинацию по законам Мольтке, по военным законам "больших охватов". Он ждал, что реакция на выступление Рихтгофена будет именно такой, какая и планировалась. Он не торопился "ударять" и на этот раз, он давал страстям накалиться.
Дзержинский приехал к Либкнехту вечером, уставший после тяжелого дня: спорил до хрипоты с варшавскими "анархистами-коммунистами".
"Называя себя "коммунистами", вы призываете к кровавому бунту, вы повторяете Нечаева, а ваши слова немедленно подхватывают буржуа и тычут носом неподготовленного читателя: "Смотрите, что вам готовят "анархо-коммунисты", они ведь "Интернационалом" клянутся - не чем-нибудь! Поэтому я повторяю, и теперь уже в последний раз: либо вы прекратите безответственную болтовню, спекулируя святым именем "Интернационала" и "Коммуны", либо мы обрушимся против вас, как против наемников реакции, именно наемников! Услужливый дурак опаснее врага! Мы станем бить наотмашь, мы пойдем на сокрушительное и окончательное размежевание, заклеймив вас худшими пособниками буржуазии!"
Говорил он с такой тяжелой убежденностью, что Либезон, Никишкин, Калныш и Витько возражать не посмели: глаза Дзержинского горели открытой, нескрываемой яростью. (Лишь после революции Дзержинский узнает, что Либезон и Никишкин были на содержании Департамента полиции, получая ежемесячное вознаграждение за публикацию своих "возмутительных брошюр".)
– Вы желтый, Феликс, - сказал Либкнехт.
– Давайте-ка я заварю вам крепкого кофе, а?
– Тогда вообще не усну.
– Чая?
– А молока у вас нет, Карл? Я бы с удовольствием выпил стакан молока.
– Пива есть три бутылки, это у немца, всегда найдется в доме, а молоко мы пьем редко. Хотите пива?
– Я же не пью.
– Слушайте, нельзя следовать во всем Робеспьеру! Пиво, в конце концов, национальный напиток Энгельса!
– Либкнехт улыбнулся.
– Что вы такой взъерошенный?
– Карл, мне кажется - я это кожей ощущаю, - сейчас период затишья перед бурей: вряд ли Бюлов смирится с той пощечиной, которую ему отвесил товарищ Бебель.
– Смирится, - ответил Либкнехт, - ему ничего не остается, как смириться с нашей правдой. Он вышел на трибуну схватки неподготовленным.
Так не бывает, - Дзержинский покачал головой.
– Так не бывает, Карл. Мне кажется, вы сейчас подобны тетеревам на току - увлеклись, поете, радуетесь победе. Надо готовиться к продолжению борьбы. Надо, Карл. Я, во всяком случае, готовлюсь. Готовлюсь, - упрямо повторил он, чувствуя внутреннее несогласие Либкнехта с его словами.
Прав оказался Дзержинский, однако.
Фон Бюлов дал "разыграться" социал-демократической прессе Германии, он позволил торжествовать победу своим врагам, он не спешил, предупредив Царское Село, что "схватка еще только начинается".
Сторонники английской линии в России пытались подействовать на государя окольными путями в том направлении, что даже если Бюлов одержит в конце концов победу, то критика, которая сейчас раздается на страницах германской прессы, нанесет серьезный удар по престижу империи: "Победа будет куплена ценою унижения".
Николай Второй бродил по парку, стрелял ворон, беседовал с Аликс, дражайшей супругою; она советовала: "але мит вайле", что значит "поспешай с промедлением".
Государь лишний раз убедился в уме Аликс и в крейсерской, утюжной надежности Берлина, когда на заседании прусского ландтага было зачитано обвинительное заключение, доказывавшее, что арестованные "анархисты, нигилисты и бомбисты, коих поспешили взять под защиту германские социал-демократы, на самом деле есть шайка садистов, злодеев, растленных мерзавцев, для которых нет ничего святого". Обвинение в прусском ландтаге (Бюлов не зря выбрал именно этот ландтаг - здесь магнаты и помещики провалили на выборах социал-демократов; все депутаты были имущими) поддерживали два члена кабинета: Шенштедт, министр юстиции, и министр внутренних дел Хаммерштайн.
Дзержинский, читая их речи, был в ярости: множество цитат, "уличающих" арестованных товарищей, взяты из прокламаций варшавских "анархистов-коммунистов", из заявлений русских эсеров, восславлявших террор, брошюр Пилсудского, который призывал к "уничтожению всех и всяких представителей России в Польше". Курьезным, впрочем, было то, что, как самый ударный пункт обвинения, приводились слова "Варшавянки" в следующем переводе: "Вперед, к кровавой борьбе! Повстанцы, вешайте магнатов, топите их в крови!" Речи прусских министров были рассчитаны на бюргерство, на средние слои, на обывателя - это действовало. Министры красок не жалели, рисовали фантастические ужасы, пугали призраком кинжалов, выстрелов в спину, тайных судилищ и виселиц. Сработало. Буржуазные радикалы, которые так дружно поддержали было Бебеля, сейчас так же дружно открестились от него, примкнув к Шенштедту и Хаммерштайну.