Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Горицвет. Лесной роман. Часть 1.
Шрифт:

– Знаешь, я вчера...
– начала, было, она.

– Не надо, - прервал он ее на полуслове.
– Я знаю.

Жекки понимала, что Йоханс не мог не проболтаться на счет ее появления в опиумной курильне, но она хотела говорить вовсе не только о том, что увидела там. Впервые за много лет по ее сердцу прошла трещина, ей было невыносимо поразившее ее чувство отстраненности от Аболешева. Но едва она попробовала заговорить об этом, как Аболешев, снова откинувшись на диван и обратив глаза в потолок, дал понять, что говорить больше не о чем, что все нужное сказано. Жекки ничего не оставалось, как уйти. От этого свидания в душе остался горький осадок, как будто от невысказанности ее чувство отстраненности

только усилилось, а трещина в сердце сделалась глубже.

"Он не хочет обсуждать это со мной. Значит я, в самом деле, не так уж нужна ему. Значит, он уже испытывал что-то подобное, значит, я ничего не выдумала, и то выражение безмятежного покоя, которое было на его лице в дымной комнате, меня не обманывало". Ее размышления ничего не проясняли, а скорее, наоборот - добавляли лишнюю смуту в и без того запутанные ощущения. Очевидно было, пожалуй, лишь то, что некий надлом в отношениях с Аболешевым, который Жекки почему-то считала давно случившимся, на самом деле произошел только вчера, после того, как она увидела его в курильне.

Мельком взглянув теперь на Аболешева, пристроившегося на отшибе, подальше от гостей, Жекки с трудом подавила желание немедленно снова заговорить с ним о своем, недосказанном. Но она просто подошла к нему, присела на подлокотник кресла и, опять добившись мягкого пожатия от его руки, догадалась спустя пару минут, что ей лучше уйти. Он приготовился слушать музыку и и не хотел, чтобы при этом его что-нибудь отвлекало. А может быть, он просто избегал нового разговора, кто знает?

Жекки направилась к фортепьяно, взволнованная и упрямая. Они с Лялей разучивали для этого вечера "Серенаду" Шуберта, наметив исполнение под самый конец, что называется - на сладкое. Но Жекки спутала все планы. С какой-то неловкой отговоркой она вдруг объявила, что собирается петь. Елена Павловна сверкнула глазами, однако громко воспротивиться не решилась. Пришлось перебрать целый ворох нот, чтобы найти нужные листки и водрузить их на пюпитр. Вступление прозвучало, и Жекки запела.

Эта была чуть ли не единственная музыкальная вещь, про которую она могла бы сказать: я ее чувствую. Меланхолия ритма, безотчетная тоска, подъемы и спады перекликающихся мелодичных потоков неизменно вызывали у нее ощущение когда-то пережитого, неповторимого счастья. Но сейчас она полностью отстранялась от привычного впечатления. Пока она пела, то не замечала ничьих лиц, кроме лица Аболешева. В нем и только в нем она могла и даже должна была прочитать невысказанный ответ на незаданные ею вопросы.

Аболешев неподвижно смотрел на узкую щель темноты, что просачивалась из внешнего мира. Веки его были полуопущены, лишая и без того скованное какой-то внутренней тяжестью лицо, остатков выразительности. Жекки и разочаровала эта бесстрастность, и немного смутила: обычно под воздействием настоящей музыки (а "Серенада" была настоящей) Аболешев оживлялся. Ничто другое уже давно не нарушало его холодного, слегка презрительного равнодушия. Зная об этом, и видя сейчас все то же вялое безразличие, Жекки поняла, что Павел Всеволодович больше не воспринимает ее голос, как нечто особенное, несравнимое ни с чем.

Зато другой, насквозь прожигающий взгляд не отпускал Жекки ни на минуту. Можно было даже не пытаться встретиться с ним, чтобы понять, от кого он исходит. Этот взгляд она успела довольно изучить, и всякий раз он производил на нее одно и то же неизменное действие, похожее на ожог.

Романс был пропет. Исполнительницы приняли причитающуюся порцию похвал. Просиявшая от успеха и удовольствия Ляля уселась опять к фортепьяно, а Жекки под общие возгласы отошла вглубь гостиной. Этим выступлением исчерпывалось ее участие в программе вечера. До ухода гостей она рассчитывала протомиться в более менее необременительном бездействии.

Для этого требовалось усесться где-нибудь неподалеку от мужа, и как можно дальше от Грега. Нина Савельевна подходила в качестве соседки и скромной собеседницы лучше, чем кто-нибудь другой.

Обуреваемая собственной тоской, Жекки рада была уделить толику сочувствия существу еще более несчастному в эти минуты. А Нина Савельевна воистину страдала. Бедняжка, она так и не успела толком отдохнуть после тяжелого путешествия из деревни, и музыка усыпляла ее самым немилосердным образом. Встать и уйти, дабы спокойно отоспаться в своей комнате, она боялась. Боялась показаться неблагодарной, обидев радушных хозяев. Приходилось терпеть, разлеплять сонные ресницы, вздрагивать от резких пассажей и громких вскриков, которые оглушали ее в уже подступавшей тягучей дреме, и даже иногда улыбаться и хлопать в ладоши, присоединяясь к общему одобрению.

Жекки была слишком опустошена, чтобы слушать музыку, хотя в другое время с удовольствием отпустила бы себя на волю говорящих с ней звуков. Но чтобы услышать их, требовались усилия, а как раз к усилию она теперь была не способна. Тем удивительней показался ей Юра, свернувшийся калачиком в широком кресле у самой двери. Жекки впервые заметила, что ее старший племянник, красивый сероглазый мальчик, очень похожий на своего деда, а ее отца - Павла Васильевича Ельчанинова, - перерос прежнего шумного и беспокойного ребенка. Она увидела его задумчивый, обращенный вовнутрь, взгляд, и поняла, что Юра скоро станет совсем взрослым. Она не могла бы поверить, что взрослым он никогда не станет.

XL

Юра хорошо знал со слов мамы и гимназического учителя пения, что из-за своего ослиного упрямства и лени он губит в себе серьезные музыкальные способности. Но нисколько не переживал по этому поводу. Он даже толком не понимал, в чем эти способности выражаются. И только когда слышал музыку, правда далеко не всякую, в нем вдруг просыпалось что-то такое необычное, загадочное, приятное, отчего он не мог потом долго отделаться и долго носил в себе, как погашенные, но явственные воспоминания.

Особенно ему нравилось слушать игру на фортепьяно, возможно потому, что к этому инструменту он привык благодаря матери чуть ли не с рождения, считая его самым отзывчивым. С тех пор, как он начал ощущать в себе при звуках музыки то необычное томительное стеснение, которое трудно было определить, он очень ясно научился отличать голос каждого исполнителя. Из тех, кого ему доводилось слышать в родительской гостиной, особенно постоянных, он угадывал с закрытыми глазами по первым же сделанным ими аккордам. Как это случилось, Юра опять-таки не понимал, но угадывал и отделял музыкантов по тем оттенкам своего странного ощущения, которое они у него пробуждали.

Так, игра мамы всегда отливалась в геометрически правильные фигуры, раскрашенные бледными голубыми и желтыми красками. Тетя Жекки лепила такие же беспомощные каляки-маляки, как маленький Павлуша, рисующий цветными карандашами на обрывках бумаги. Аполлинария Петровна играла все больше прямыми очень пестрыми и гибкими линиями. Доктор Коперников по-любительски набрасывал мутные контуры на ярком фоне. Гимназический учитель заплетал очень витиеватые, в основном, коричневые и охристого оттенка кружева, и в них тоже время от времени было очень интересно вслушиваться. Однажды Юре вместе с родителями довелось послушать концерт гастролировавшего в Нижеславле знаменитого на всю Россию пианиста, и тогда он услышал картину очень острую, светлую, похожую на сквозной солнечный свет, проходящий через узоры на морозном стекле в ясный зимний день. Но и этот знаменитый пианист не мог сравниться с теми сказочными пейзажами неземной красоты, что рождались от игры дяди Павла.

Поделиться с друзьями: