Горицвет. Лесной роман. Часть 1.
Шрифт:
Только Павел Всеволодович умел оживлять объемные, проступающие из заоблачных, клубящихся в розоватом свете пучин, синие дали и радуги, бушующие моря и ледяные пустыни, дикие свирепые штормы и лунную безмятежность. Он обладал страшной властью, способной заставить Юру то захлебнуться от радости, то испытать не с чем несравнимую тоску, от которой по щекам бежали горькие слезы. Дядя Павел был самым настоящим чародеем, и Юра удивлялся, что кроме него никто не понимает, что за необыкновенный человек живет бок о бок с ними - обычными одинаковыми людьми.
В этот вечер Юра как всегда с томительным беспокойством ждал, когда дядя Павел подсядет к инструменту. Обычно, если только у вечера не было заранее намеченной программы, Павел Всеволодович пропускал вперед всех желающих,
Юра опасался, что в этом случае, сегодняшним вечером ему не доведется услышать драгоценные, никогда не повторяющиеся мелодии потому, что из-за позднего времени его отошлют спать. Но пока что он терпеливо ждал.
В самом начале его сильно возбудило исполнение хорошо известной "Серенады" (пела тетя всегда замечательно). Потом мама играла очень сложную вещь Листа, как всегда очень правильно, и очень одномерно. Потом Николай Николаевич выразил желание тряхнуть стариной и сыграл в угоду Аполлинарии Петровне вполне сносно этюд Шопена - голубой и длинный. Потом доктор Коперников выступил со своей гитарой и стал играть разные знакомые и неизвестные Юре штуки, причем, играл вдохновенно. Похоже, с гитарой доктор ладил намного лучше, чем с фортепьяно. Из нее он извлекал, печальные, - исключительно почему-то печальные, - голубоватые прозрачные, повитые мягкой дымкой, акварели, в которых Юра улавливал очертания безликих волн и все время уходящего, невозвратного берега, тающего за кормой старинного корабля. Затем, будто в продолжение невидимых Юриных грез, папа с доктором Коперниковым спели свой любимый дуэт "Моряки" на слова Языкова
Это была их любимейшая, еще со студенческих лет, песня, и Юра, переняв ее по наследству, тоже очень рано угадал в ней отголосок своего собственного жизнерадостного упрямства и веселой отваги. Слушая, он не замечал, как сам, негромко подпевая, встраивается в этот отливающий бронзой и пахнущий свежим ветром штормовой пейзаж. "Смело, братья, бурей полный прям и крепок парус мой! Нас туда выносят волны, будем тверды мы душой!" - гремело в последнем куплете, самом звонком, мощной волной бросавшем "быстрокрылую ладью" на берег "блаженной страны".
И вот, наконец, мама, как всегда немного робея, обратилась к дяде Павлу с предложением тоже исполнить что-нибудь. Юра замер в радостном возбуждении. Дядя Павел отчего-то не сразу поднялся из кресла, медленно подошел к фортепьяно и минуты две стоял возле него совершенно неподвижно, как будто бы видел этот инструмент впервые, и не знал с какого края к нему подойти. Эту нерешительность заметил не только Юра, но и все, кто был в комнате, да ее и нельзя было не заметить. И дядя Павел, кажется, сделал решительный шаг, только ощутив повисшее за ним безмолвное недоумение.
Он сел и начал играть. Юра, ждавший этой игры, как самого вкусного и лакомого блюда сегодняшнего вечера, слушал и сначала не верил своим ушам. Как будто играл кто угодно, но только не тот вдохновенный чародей, к которому он привык. Как будто кто-то холодный и плоский вдруг добрался до податливых плавных клавиш, походя выдавливая из них безликие черные мазки. Юра чуть было не ушел, не дожидаясь, пока его выпроводят из гостиной. Настолько бесцветным, невозможным казался ему тот рисунок, что выходил из игры дяди Павла. Настолько тягостно и неприятно было подступившее разочарование. Но что-то удержало Юру от бегства, о чем позже он ни единожды пожалел.
То, что он услышал после того, как плоские черные мазки,начертанные дядей Павлом, начали сами собой перерастать в густые объемные образы, ввергло его в кромешный, зыблемый, будто бы налетавшими порывами ветра, непроходящий багровый кошмар. Черные и пурпурные волнообразные слои, похожие на грозовые тучи, сгущались, переплетались друг с другом и, смешиваясь, образовывали плотную, но чрезвычайно подвижную, рвущуюся, подобно ветхой материи, то огненно-красную, то черную, то лиловую смесь, из которой вырывалось горящее страшным багрянцем, кровавое зарево. Оно пылало и выло, и было не понятно, откуда текут его неохватные
палящие потоки - от земли или с неба. Юра на секунду забылся, когда почувствовал разверзшуюся под ним багряную пропасть. Его объял непередаваемый страх, как будто ревущее зарево выжгло внутри все без остатка. Он почувствовал, как сбилось его дыхание, как наплывающие косматые волны застлали ему глаза, с какой тягучей щемящей болью сжалось в груди сердце. Ему захотелось, чтобы дядя Павел немедленно перестал играть, чтобы его руки замерли или вообще отвалились, а фортепьянные струны полопались все разом. Лишь бы не продлевать эту муку, лишь бы не слышать этих гудящих, зовущих и плачущих колебаний, извергавшихся из безмерного мрака.И дядя Павел как будто послушал его. Багровые отсветы зарева начали медленно отступать. За ними, на освобожденном подвижном полотне, выступила беспредельная, изломанная красноватыми всполохами пустыня. От ее голого безобразия словно бы несло смрадом, неприступной горечью и такой внятной обреченностью, что воспоминания об огненном мороке, только что выжигавшим вокруг все живое, стало казаться лишь слабым предчувствием настоящего неотвратимого Ничто.
Когда дядя Павел последний раз опустил пальцы на клавиши, Юра поднялся, чувствуя слабость во всем теле. Он хотел поскорее уйти из гостиной и, торопясь выбраться вон, столкнулся в дверях с Грегом, который тоже стремительно выходил из комнаты. При столкновении Грег оступился и чуть было не навалился на Юру, но с какой-то присущей ему ловкостью удержался от падения. Он положил на плечо Юре тяжелую ладонь и в эту секунду, подняв на него глаза, Юра увидел отражение своего собственного или очень похожего, чувства. В глазах Грега тлело задавленное страдание. Они поспешно разошлись в разные стороны. Юра побежал вверх по лестнице, а Грег, судя по направлению его шагов, вышел через столовую на веранду.
Жекки не обратила внимание на их уход. Она не особенно вслушивалась в игру Аболешева, находя ее как всегда сильной, но, не отрывая взгляда от его лица, убеждалась с каждым новым приливом волнения, вызванного музыкой, что с ним произошло нечто непоправимое. Она не могла сейчас заняться поисками ответа на вопрос, что именно, и почему именно сейчас. Просто она видела, что музыка все-таки сделала свое обычное дело, разбудив в Аболешеве то, что еще было способно проснуться. И горячечные отблески этого пробуждения, читавшиеся в его оживших, но каких-то уже полустертых, чертах, вызвали у нее отчаянье. Аболешев был неузнаваем. Когда он закончил играть, на него было страшно смотреть. Видимо, он и сам прекрасно понимал, что в эти минуты выдает себя. Возможно, осознание неуместности подобного открытия подействовало на него как раздражитель. Возможно, что-то другое сломало его приевшуюся бесстрастность. Но как только смолкли последние звуки его импровизации, в наступившей тишине он вдруг с какой-то бешеной злобой обрушил распластанные пятерни на затихшие клавиши и, не сдержав сдавленный стон, уронил на них голову.
– Боже мой...
– пролепетала, очевидно, разбуженная в очередной раз, Нина Савельевна.
Аполлинария Петровна ахнула. Коперников сделал движение в сторону Аболешева, но застыл, словно передумав. Саша Сомнихин раньше других испуганно метнулся вон из гостиной.
– Павел Всеволодович, голубчик...
– вырвалось у Вяльцева.
– Что с ним такое?
– прошептал Николай Степанович, склоняясь над ухом Жекки. Она еле-еле повела плечами, изобразив непонимание. Быстрее других нашлась как всегда Ляля.
– Господа, это так... ничего. Оставимте пока, - сказала она с принужденным задором.
– Милости прошу в столовую. Закусить чем бог послал.
– Да, господа, - поспешил поддержать ее Николай Степаныч, - пойдемте. От искусства тоже, знаете ли, надо иногда отдыхать. Закуски, самоварчик там... Пожалуйте.
Гости не заставили себя упрашивать и дружно, один за другим, вместе с хозяевами покинули гостиную. Жекки, не замечая их, стояла посреди комнаты и смотрела на Аболешева. Он все еще сидел за фортепьяно, уткнувшись лицом в беззвучные клавиши. Плечи его слегка вздрагивали. Жекки не решалась к нему подойти.