Горицвет
Шрифт:
— А так, ее звали Машей, твою жену, — насмешливо прервал его Зверь, — а я и забыл.
— Лжешь! — бешено захрипел Охотник, заходясь от немедленно навалившегося неудержимого кашля.
— И не думал. — Зверь бросил на него взгляд, полный гадливой жалости, от которой у Охотника все внутри перевернулось и заклокотало новой злобной, харкающей волной неистовства.
— Разве всех вспомнишь? — продолжил Зверь, как будто не замечая конвульсий Охотника. — Вообрази, я всех их забыл, все стали на одно лицо, все, кроме… в общем, считай, что ты видел дурной сон, полковник.
— Ты нарочно отнял ее у меня, — зарычал тот, выбрасывая из-под смятого края перины тупое пистолетное дуло.
— Ну и что? — отозвался Зверь, уже не
— Лжешь, — насильно прерывая кашель, взревел Охотник, — ты все лжешь. Ты же убил ее, чтобы разделаться с ней на свой, зверский разбойничий лад. Одним разом решил две задачи: по-волчьи отомстил за своих, по-человечески — развязал себе руки.
Зверь недоуменно и как бы слегка брезгливо поморщился.
— На подобный вздор мне как-то даже нечего ответить, — сказал он, откинувшись на стуле, и тот протяжно заскрипел под расслабленно-грузной тяжестью. — Тебя извиняет, пожалуй, только твое больное воображение. Не спорю — продолжил он, начав медленно раскачиваться на стуле с видом легкой досады на вынужденные излияния, — я способен на многое, включая, само собой, и убийство, о чем твое высокоблагородие должно быть много наслышано.
Я даже несколько озадачен тем, что, перечисляя давеча мои прегрешения, ты упустил такую малость, как две трактирные поножовщины и одну вполне благородную дуэль, которые стали последними для моих безмозглых противников. И все же, ты меня перехваливаешь. Свернуть шею маленькой женщине, чтобы ты ни думал, я бы не… — Он запнулся, и презрительная складка пробежала вниз от изогнувшегося в усмешке рта. — Можешь не верить, но это так. Женщины вызывают у меня совсем другие желания. В конце концов, когда я уехал из города, твоя Маша была жива-здорова. Ты же затеял всю эту глупую возню с ревностью, оскорблениями и прочим вздором. Ну, припомни хорошенько, я же не стал стреляться. Хотя убить тебя у барьера, извини за прямоту, в тогдашнем твоем возбужденнии было бы для меня самым пустяковым делом. Я же, такой дурак, побоялся, что, приняв вызов, раздумаю стрелять мимо цели. В конце концов, у меня есть свои правила. Так что… уехал под вопли благочестивых кликуш. Дескать, и трус, и подлец. Ну и что же? Мне было наплевать. Как заправский дон кихот, вашему семейному счастью я готов был пожертвовать репутацией. А что получил в благодарность? — Твое высокоблагородие принялось третировать меня почем зря всякой чертовщиной.
— У тебя, я вижу, все еще не прошла охота шутить со мной, — с трудом удерживаясь от подмывавшего его воинственного желания, прорычал Охотник. — Не наскучило?
— Разве немного, — с непроходящей легкой издевкой откликнулся Зверь. — Должно быть, я перебрал сегодня. А что поделать? — не поправишь, — повторил он снова с какой-то внезапной переменой в голосе.
Охотник понял — последняя фраза не имела отношения к их разговору. Но невольное проскальзывание в его словах подобных обмолвок, надсадное глухое звучание его голоса, прорывавшееся посреди хмельного издевательского веселья, как и внезапные болевые вспышки в его налитых вином и кровью, затуманенных глазах, как будто говорили — Зверь тяжко ранен.
VI
«Значит, не все потеряно», — подумал Охотник, и ослепленный своим открытием, запрятал револьвер обратно между
складок перины. Зверь отметил его движение молчаливой ухмылкой. Охотник сделал вид, что ничего не заметил.Время от времени ему казалось, что обрушившееся на него везенье не боле, чем обман больного воображения. Но сомнения быстро рассеивались, как только он обращал на врага пристальный взгляд, заостренный на малейшую, скрытую в нем, слабость. И этот взгляд не обманывал. Правда, где-то подспудно саднила досада. По всему выходило, что не он, не Охотник, вызвал эту долгожданную, почти не мыслимую перемену в существе Зверя. Что-то иное, или кто-то другой, вольно или невольно, сумел нащупать в нем то незащищенное место, ту Ахилову пяту, что наконец-то обнаруживает себя в этом задавленном тусклом взгляде, в этих странных обмолвках и вымученной пьяной развязности, скрывающей, конечно, надрывающуюся под кожей, кричащую о себе, жестокую боль.
Ах, если бы она оказалась смертельной. Если бы добраться до нее и невзначай надавить так, чтобы увидеть, откуда потечет отравленная звериная кровь. Тогда можно будет считать, что жизнь, отданная мести и ярости, прошла не напрасно, он будет вознагражден, и девушка с ласковым взглядом ответит на его взгляд хотя бы в том сумрачном далеке, что подступит совсем скоро. Да, он все еще надеется, все еще верит, тем более теперь, когда явная удача сама постучалась в дверь приютившей его затхлой каморки на забытом богом постоялом дворе. Нужно совсем чуть-чуть поднапрячься, сделать усилие и отковырять эту скрытую от глаз рану, а там уж Зверь сам рухнет под собственной тяжестью, заливаясь, как кровью, неутолимой тоской.
— Если уж я не верил тебе столько лет, — сказал Охотник, пытаясь совладать с нахлынувшим злобным ликованием, — то с чего стану верить сейчас? От крови тебе не отмыться.
— Твое высокоблагородие, очевидно, не в своем уме. И уже довольно давно.
Выражение пренебрежения снова отметило жесткой морщинкой уголок рта и чуть приподняло вернюю губу Зверя.
— Возражать тебе считаю бессмысленным. Ты болен.
— Да, болен, — подтвердил Охотник, — я болен, но и ты… твоя болезнь не чета моей.
— В самом деле?
Удивление Зверя выглядело бы естественно, если бы Охотник сам в эту минуту был ближе к своему обычному состоянию, но он уже едва владел собой.
— Я выжидал целых одиннадцать лет, — прохрипел он. — Детские обиды, так и быть, не в счет. Могу ли я ошибаться?
— Наверное, нелегко думать, что потратил такую уйму жизни впустую?
— Впустую? Вот уж нет, теперь точно знаю, что нет. А что до моей жизни… то, кому как ни тебе знать, на что я ее потратил. Ведь это ты отобрал ее у меня.
Зверь как-то вдруг перестал раскачиваться и, остановившись на каком-то смутном ощущении, не сразу заговорил, устремив потухающий взгляд куда-то поверх отделившей его от тьмы, подрагивающей световой завесы.
— Знаешь, меня иногда, как вероятно, и всякого неглупого человека, — сказал он, обращаясь все еще, по-видимому, к Охотнику, хотя, на самом деле, мало занимаясь его присутствием, — посещает мысль о призрачности, ну, или, скажем так, зыбкости жизни. И вот, когда я особенно отчетливо перестаю ее ощущать — как например, сейчас… Надо сказать, со мной что-то подобное бывает не часто, и тебе повезло застать меня врасплох… то тогда… то… о чем бишь, я?
Да, сейчас я готов думать, что только твой нездоровый бред мог породить это мерцание, эту зыбь… эту полуявь, в которой обречены существовать все мы — фантастические и вместе живые персонажи твоих снов. Только ты, ты, один, неприкаянный и непреклонный в своем сумасшествии, мог выдумать всю эту нелепую и непредсказуемую картину, где я нахожу себя, тебя, Гиббона, какого-то оборотня, который будто бы убил твою странную женщину, а ты не в силах ни забыть, ни вспомнить ее. Ведь это ты наш создатель и избавитель в конечном счете. Роль для тебя завидная, не находишь?