Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
V
Гемула спит безмятежно, простыня чуть колышется над ее дыханием. Лунный луч гадает по ее ладони. Горлинка в кроне вздрагивает во сне. Облака проплывают на водопой к морю. Гемула утром потягивается перед окном. И склоняет голову, когда луч надевает на нее корону. В полдень в саду плачет, как птичка, котенок. Но Гемула не слышит, перебирая вместе с Шопеном в четыре руки клавиши; грудь ее полнится колоколом звука, руки колышутся, пальцы бегут сквозь вечность.
VI
Жаркий воздух движется в кронах сосен. Немецкая колония полна тени и кипарисов. Гемула обнимает весь воздух руками. Дочь аптекаря Занделя, храмовника, почившего вместе с соратниками на берегу Аделаиды, еще до войны умерла от туберкулеза. С тех пор каждую ночь возвращается в эти руины, чтобы погладить двух львов у порога отчего дома в Эмек Рефаим — Долине Гигантов, месте, где когда-то обитали двухсаженные големы — сделанные еще Сифом солдаты-великаны.
VII
Под
ней проносятся купола, минареты,
мечети… Бога не только нельзя представить, но и Храм Его невозможно узреть. Гемула пролетает над Сионскими воротами и аккуратно присаживается на кровле, под израильским флагом. Внизу в лучах прожекторов среди молящихся женщин больше, чем мужчин. Гемула заглядывает одной, молодой, через плечо, силясь прочесть. Но тут пролетавший ангел сердито грозит ей и прикладывает палец к устам. И Гемула послушно отправляется восвояси.
VIII
Жизнь на середине. Мысли о смерти, точней, об отсутствии страха. О том, что пейзаж теперь интересней портрета. Особенно если от моря подняться в пустыню. Вади Дарга зимой несет воды, собранные с лика Иерусалима, в Мертвое море. Готика отвесных склонов, скальные соборы, — с их кровли отказался шагнуть Иисус. Стоит заблудиться в пустыне, чтобы встретить себя. Смерть — это объятия двойника.
IX
Тристрамии облетают каньон и меняют курс к оазису — лакомиться финиками и купаться. Пустыня, человек, каменная пирамидка, заклинающая духов пустыни, — знак, запятая в пустом пространстве. Строки тоже призваны заклясть духов чистой бумаги. Море проступает на зазубренном лезвии горизонта. Противолодочный самолет барражирует над границей. Призрак Лоуренса Аравийского седлает верблюда, И тот встает, не понимая, кто натягивает поводья. Впереди над Негевом толпятся миражи Синая.
X
«Знаешь, Господи, — шепчет Гемула, — Я бы хотела быть смертной, простой тристрамией — черной пугливой птицей. Что мне жизнь вне тела — маета и только. Тело — залог соучастия в Творении. Важно обладать обоняньем, дыханием, болью. Что за скука — Твоя хлебная вечность». Вдруг из-за холма раздается скрежет пониженной передачи и навстречу переваливается через гребень пикап, полный скарба, женщин, детишек; бедуины машут руками, скупо улыбаясь. Солнце касается медным зрачком горизонта и заливает пустыню лучистым взором.

61

КЛЮЧ

Вчера утром, когда поливал цветы под окном, я передвинул горшок — похожий на пифос, горшок из толстой огненно-красной глины с тремя стеблями бело-розовых орхидей. Что-то скрежетнуло под ним, и я извлек на ладонь старый ключ, чуть заржавелый. И замер. Когда-то — когда ты ушла, ты оставила ключ здесь — в условном месте. С тех пор я не заглядывал туда. Зачем? У меня на связке есть свой ключ, им я и открывал все время, позабыв про тот, что был у тебя. Или в надежде, что ты вернешься. Не знаю. С тех пор я тебя не видел. Прошел день, миновал вечер, я уже собирался спать и с зубной щеткой в руке вышел проверить — заперта ли дверь-решетка, ведущая в сад, к пятачку, где мы кормили соседского кота, когда он еще здравствовал; сюда к полуночи приходил и ежик, чтобы подъесть остатки кошачьего корма. Он терзал и ерзал миской, и однажды опрокинул ее на себя и пополз, как слон под шляпой. А я услышал, как ты засмеялась. О, этот звонкий глубокий голос! Вспоминая его, я чувствую, как поднимается в гортань сердце. Но при этом — я совсем не помню твоего лица. Как странно!.. Впрочем, так и полагается божеству оставаться инкогнито — незримым. Еще в детстве я точно знал, что если не можешь вспомнить лицо той девочки, о которой часто думаешь, ради которой берешь высоту на физкультуре, стараешься прийти первым на кроссе, — если ты не можешь вспомнить ее лицо — значит, это всерьез, значит ты ее «любишь». И правда, нельзя полюбить то, что уже стало, что уже завершено; лишь то, что течет, способно увлечь за собой душу, подобно речи, подобно Времени. И разве способна память остановить течение Леты? Я вставил ключ в личинку замка, повернул, язычок вдвинулся в прорезь, но ключ больше не пошевелился. Я оказался заперт. Я рассмеялся. Как странно! Как давно мне не приходилось оказаться в запертом помещении. Однажды школьником на экскурсии по Петропавловский крепости нас, возбужденных девятиклассников, привели в карцер, где сидел кто-то из декабристов… Наполеоновский Пестель? Лунин? Волконский? Все вышли, а я остался, чтобы почувствовать то, что испытывали мои кумиры. Дверь закрылась. Я присел на краешек топчана и попытался представить себе, каково день напролет проводить месяц за месяцем в этом каменном мешке, с узким окошком в толстенной стене. Единственный плюс помещения состоял в высоте потолка, я не переношу низкие потолки, под ними мне кажется, что я погребен заживо. И вот кто-то выключил в карцере свет снаружи — и только тогда мне стало по-настоящему страшно… Да, я рассмеялся от страха. Потому что подумал: твой ключ — он заноза. Я сел и попытался выдернуть, повернуть. Всё тщетно. И тогда, чуть не плача, я взял стальной
прут и использовал его, как рычаг,
но только треснула личинка и лопатка ключа погнулась. Обессиленный, я вошел в спальню и открыл окно, подергал решетку. Она не шевельнулась. Тогда я лег на кровать и стал смотреть в сад, где среди ветвей плыла луна, как китайский фонарик. Я лежал и старался не шевелиться, поскольку ты пришла и легла неслышно рядом. Я слышал сквозь кожу предплечья твой холод. Наконец луна погрузилась в крону эвкалипта, и я заснул. Утром я позвонил в службу спасения, и там мне дали телефон слесаря. Он приехал, выбил замок, вставил новый и выдал три новых ключа. Расплачиваясь, я был неописуемо рад, что повлияло на чаевые. И вдруг понял, что давным-давно, с самого детства, я так не радовался жизни. «Господи, какое счастье», — подумал я, провожая мастера до машины. А вернувшись, я включил радио и услышал, что Гилад Шалит спустя пять лет заключения в зиндане был встречен отцом на границе с Египтом. «Какое счастье! — снова решил я. — Словно весь мир выбрался из темницы. А что до убийц, то Господь их и так покарает. Ему стоит только послать ангелов возмездья или агентов Моссада — между теми и этими зазор невелик». Весь день прошел превосходно, в тихой радости, и только, когда вечером прибирался, поднял с порога погнутый ключ — твой ключ, что ты оставила в моем сердце. Но нынче я избавился от него, я зашвырнул его за забор и не услышал, как он звякнул об асфальт, как если б я кинул его в безвоздушную пропасть.

62

МНОГОЕ, ПОЧТИ ВСЁ

Проще забыть свое имя, чем этот город. Воздушный, светлый, его камни раскалены добела Богом. Он дрожит от осенних праздников от песен покаяния, радости и прощения, от флагов, полощущихся ветром, от стаи скворцов, певучей тучей развевающейся над черепичными крышами. На улицах порой некуда упасть яблоку, будто вся Франция, весь Манхэттен прибыли сюда насладиться отчизной; каменистыми пляжами Кинерета, песчаной подушкой Средиземноморья. И чернильно-синее море предстает взгляду, который направлен из глубокой обдуваемой тени древнего портового сарая: безупречно резкая линия горизонта и снопы солнца, завалившие пляж до неба. Там и здесь стучат пляжным бадминтоном: «В Багдаде все спокойно!» И море выглядит в точности как на картинах Юрия Егорова — ослепительным шаром обратной, усеянной бликами волн перспективы. Закат затопляет горизонт, и красные флажки на тросе в запретных для плаванья местах трепещут языками прозрачных ньюфаундлендов, стерегущих купальщиков. Я жил там — в этом воздухе, полном ангелов, в этом щекочущем, будто пронизанном стаей стрекоз, воздухе. Временамй оказывался под полной луной на горе в одиночестве, спускаясь, чтобы подняться на другую иерусалимскую гору, чье подножье облеплено горящим планктоном окон; в каждом хотелось пожить. Что мной было взято на память об этом городе, что хранит ручей времени? — н а дне его — камушки воспоминаний. Не скоро время обточит их. Я спускаюсь к ручью и становлюсь на колени, чтобы, задыхаясь от жажды, напиться всласть ослепительного забвенья. Никогда не привыкну к мысли, что мертвых так много: Мамаев курган, поля подо Ржевом, Аушвиц, Треблинка, Дахау — сгустки молчания. О, какой неподъемный монолит молчания! Ни голоса, ни шепота оттуда. Как трудно молиться в такой тишине. Как непомерна тяжесть слова. Так, значит, вот как выглядит небо со дна древней могилы, заросшей маками! Я плыву в тишине, и тлеющие закатом верблюжьи горы пропадают во тьме востока.

63

ТОРЖЕСТВО

I
Мир завершен был только в двадцатом веке. Нынче он стоит по грудь в безвременье, и голова еще ничего не знает о потопе, о хищных рыбах, но вода уже подобралась к губам, и, слегка отплевываясь от брызг, они говорят о двадцатом веке. О том, что этот век был последним и теперь осталось только вырасти, выйти на мелководье, го есть повзрослеть, осознав, что двадцатый век был веком апокалипсиса. Иначе мы все утопнем.
II
Власть в мире слишком долго была в руках теней. Беда началась задолго раньше — с братоубийства вассальных соперничеств, иудовых поцелуев, опричнины, разинщины, пугачевщины, реформ Петра на человеческих костях, бироновщины, декабристов, крепостничества, Японской войны — Цусимы, Порт-Артура, погромов, с начала Первой мировой, с начала революции, Гражданской войны, Брестского мира, коллективизации, голода, Большого террора, баварской пивной, хрустальной ночи, Катыни, Ржева, Мамаева кургана, войны, войны и победы, борьбы с космополитами, врачами, генетиками, диссидентами… В результате Родина окончательно превратилась из матери в мачеху и низвела образ человека, сделала всё возможное, чтобы сыны ее перестали ее любить.
III
Нелюбовь к матери — одно из самых тяжких чувств — приводит к тому, что любовь замещается ненавистью к себе и к другому. Ненависть есть страх, а он близок к смерти, ко лжи, небытию, ко всем тем стражникам, что служат поработителям. Двадцатый век оглушил и полонил человечество. Теперь надо выйти из рабства. Накормить Третий мир — обогреть, обучить, вылечить. Привести к Аврааму его сыновей — Ишмаэля и Ицхака.
Поделиться с друзьями: