Городской леший, или Ероха без подвоха
Шрифт:
Из зеленого сумрака елей, опираясь на посох, вырезанный из ствола молодой калины, вышел мужик. Он приволок за собой тень тучи. Веселые сосны нахмурились, будто монахи накрыли голову капюшонами.
Лесной скиталец был обут в кирзовые сапоги. Не прожигаемые искрами штаны, которые носят сварщики, шуршали при ходьбе, как сухая трава под косой. Фуфайка с прошитыми брезентом локтями. К поясу приторочена саперная лопатка.
За плечами болтался тощий, заплатанный «сидор», из которого торчало темное топорище.
Волосы непокрытой головы утыканы лесным сором.
Человек снял очки
Надел и молча, глазами нелюдима, оглядел компанию. Его не удивили ни рысь, ни сова. Он был недоволен присутствием в его горах посторонних и невежливо молчал. Вид у него был как у человека, открывшего дверь своей квартиры и заставшего в ней незнакомцев.
— Здорово были, — сказал Мамонтов.
— Были когда-то, — ответил неприветливо мужик и уселся на ствол ели.
— Дикий турист?
— Ага, нежный барс, — хмыкнул человек в фуфайке.
На вывернутом прикорневом слое земли все еще росла трава.
Лишенное коры, мертвое дерево было сухо до синевы и звучало, как ксилофон, если постучать палкой по торчащим обломкам сучьев. Этим, к неудовольствию рыси и совы, и занялся незнакомец.
Очень быстро он подобрал мелодию, похожую на «Вставай, страна огромная…»
Слова мужик и музыка созвучны.
— Не велик был дятел, а дуб продолбил, — с неудовольствием сказал Ероха, не любивший в лесу баловства и лишних звуков.
Мамонтов же, оценивший музыкальный слух бродяги, протянул ему ломоть хлеба, на котором лежали шмат сала и благоуханная картофелина.
— Покончил я с этой вредной привычкой, — высокомерно отказался от угощения нелюдим.
— Куда гуляем? — спросил Мамонтов, не терявший надежды завязать разговор.
— Дней на десять ухожу. На выживание. Куда глаза глядят.
— Куда ж они глядят?
— Туда, где людей нет.
— Наши глаза тоже туда глядят.
— Не по пути, — отрезал бродяга.
— Не страшно, на ночь глядя? — включился в разговор Ероха. — А как леший мороку напустит?
— Ты, дедушка, свою бабушку попугай, — ответил бродяга, поднимаясь. — Для того и иду, чтобы заблудиться. Чтобы я, космос, кусок полиэтилена — и никаких помех.
— Да какой же я тебе дедушка? — возмутился Ероха. — И два века не живу.
— Не страшно старым стать, страшно со старухой спать, — поддакнул скиталец.
— Чем же тебе люди не угодили, земляк? Чем обидели? — спросил Мамонтов с насмешливым участием.
— Люди. Если бы можно было выбирать, я бы лучше зверушкой родился. Барсом, допустим. Да хотя бы той же совой.
— Барсом? Это ты напрасно. Погорячился. Барс давно в «Красной книге». Скоро ничего дикого, кроме комаров, тараканов и крыс, на земле не останется. Возможно, пауки выживут.
— Да уж лучше пауком.
— Ох, не любишь ты, земляк, людей. И за что ты их так люто ненавидишь?
— За что их так люто любить?
— Как это за что? — не совсем искренне удивился Мамонтов.
А Ероха позицию мрачного незнакомца поддержал:
— Твоя правда. По дыре заплата.
— Не верю я, что человека Бог из глины слепил, — внезапно прорвало горного бродягу. — Разве что из дерьма. Я не бог, но знаю, из чего он слеплен. Рецепт проще яичницы.
Записывай. Нужно взять много-много лени, зависти и жадности. Добавить сумбура, алчности, скупости, предательства, гордости, без меры самомнения, внушаемости. Иллюзий, желаний. Побольше желаний. Причем самых низменных, с похотью. Немного ума. Совсем чуть. Щепотку. Лишь бы хватило для самооправдания. Лицемерия — по вкусу. Все это посолить суеверием и тщательно размешать. Получится средней мерзости преуспевающий человек.— Да, земляк, написал ты портрет маслом. Твоя фамилия Босх? Гойя? Угадал?
— Моя фамилия Воробушкин. Люди вообще не хотят знать о себе правды. Не хотят даже слышать, для чего они, кроме как пожрать вдоволь да поразмножаться на досуге, собственно, родились. А тех, кто попытается поразмышлять над этим, они, в лучшем случае, обзовут занудой. Обычно же забрасывают камнями, жгут на кострах. Или прячут в дома для сумасшедших. Люди — болезнь. Производители пустынь. Леса сводят, нефть высасывают, как комарье кровь, зверье целыми видами уничтожают. А по какому праву? И хоть бы кто покраснел. Но не дай Бог, если чудом уцелевший мишка, которого допекли, задерет какого-нибудь шалопая. Шум на всю планету, угроза человечеству… Тьфу!
Незнакомец махнул рукой и, шурша брезентовыми штанами, скрылся в сумраке елей. Ни здравствуй, ни прощай. Ушел и тучу за собой уволок.
Светло стало. Уютно.
— Совсем человек страх потерял, — расстроился Ероха. — Вот и попугай такого.
— Зачем его пугать? — не согласился Мамонтов. — Несчастный человек, безобидный. Должно быть, из психушки сбежал. Пошел в одиночестве раны зализывать. Залижет — крепче станет. А не залижет — сгинет в горах, никого не обеспокоит.
— Безобидный, — не поверил Ероха. — Топор-то видел? Безобидные люди с топором по лесам не шастают. Не добро замышляет, коли злы коренья копает.
Чем хорош этот город с миллионным населением: час на автобусе, два пешком — и ты уже у черта на куличках, там, где не ступала нога человека. В мире нет другого такого замечательного города. Только местное начальство конфузится. Не терпится ему все перетоптать, как в цивилизованных странах.
К вечеру следующего дня привел Мамонтов Ероху в место, которое, по его мнению, могло бы стать надежным убежищем для лешего. В непроходимых зарослях барбариса и шиповника — ель с дуплом, на склоне — пещерка. Вход перевит хмелем. Не занята. Лапника настели, травой притруси — и отдыхай, дыши хмельным да хвойным воздухом. В ложбинке родничок какой уж век журчит, через голубые глины пробивается. Хорошо. Сам бы жил, да квартиру в городе не на кого оставить.
Чуть выше над ручьем банька срублена. Ставили ее Мамонтов со товарищи. Ходили сюда париться по субботам-воскресеньям. Из той компании остался он в городе один. Кто на кладбище, кто в Германии, кто в Израиле. А банька хорошая. В ней не то что париться — жить можно.
Разжег Мамонтов костер на камне, поставил на огонь котелок с родниковой водой. Задумался. Вот и жизнь прошла, как сгорела в костре прошлогодняя газета.
Ероха огонь не уважает. Страшится. Баловство это — в лесу огонь разводить. В стороне сидит, сердится. Ворчит: