Грех жаловаться
Шрифт:
– Нет, – ответил отец Яков, – это дар всем нам, обещанный Спасителем. Сие творите в Мое воспоминание. Понятно, нет?
Эх, ради таких разговоров стоило тащиться куда угодно. Чем дальше он узнавал отца Якова, тем более цельной фигурой тот представал. Навык говорить афоризмами не мешал ему быть очень детским, веселым, здоровым. Вот и сейчас он пускал табачный дым из окна автомобиля, и курение его скорее казалось проявлением мальчишеской удали, чем пагубной страстью, грехом.
– Смотрите-ка, – сказал священник, взглянув на часы, – уже полчетвертого. А только что было утро. Вот и нам с вами вроде недавно исполнилось шестнадцать…
Такси проехало мимо кладбища, церковь уже рядом, еще два квартала, остановились. «Зайдете на минутку?» – Ну конечно, он зайдет.
И тут снова что-то повернулось,
Юсуф дышал очень часто, возле него – тупая физиономия – парень со «скорой», фельдшер. Пытался уложить больного, тот сопротивлялся – не может лежать.
– Так. Я врач, что здесь происходит?
Фельдшер принялся объяснять: носил кирпичи, заболело в груди, одышка, надо снять кардиограмму, еще что-то бормотал – кардиограф не работает.
Потянулся за фонендоскопом: дайте-ка сюда. – Вы его слушали? – Левое легкое вообще не дышит. – Запомните, молодой человек, – сказал на публику, – это называется спонтанный пневмоторакс. Понятно, нет? – Приказал: скальпель, лидокаин, зажим, перчатки, – хорошо, хоть что-то они возят. Трубку сделал из капельницы – держи. Так, Юсуф, укольчик, – разрезал кожу, – потерпи, вот она, плевра. Фельдшеру: давай сюда капельницу, здесь не трогай, стерильно. Взял зажимом трубку, завел внутрь, другой конец в банку. Хоть и не могло быть ошибки, обрадовался бульканью и пузырькам. – Подшить нечем? Ладно, давай пластырь.
Юсуфу быстро становилось легче: воздух выходил, легкое расправлялось, органы грудной клетки становились на свои места. Позвонил Эдику, как будто посоветоваться, а на деле – за похвалой. Подумал: пневмоторакс, говна-то! Мало он их, что ли, дренировал? И потом с восторгом: вот она, жизнь в реальном времени! Давно не было дня врачебнее.
В первый раз со смерти матери лег спать совершенно трезвым, а рано утром у его подъезда уже стоял Эдик. Сергея Ильича ждало последнее чудо, административное:
– Шефья-то у нас – молодцы, не уволили старого! – Эдик весело включил передачу. – Ну что, Сергей Ильич, поехали?
апрель—октябрь 2008 г.
Камень, ножницы, бумага
Время – наше, мирная жизнь. Городок в средней полосе России, в стороне от железной дороги, от большого шоссе. Есть река, есть храм.
В центре города – дом Ксении Николаевны Кныш. Дом одноэтажный, но большой. «Пельменная» возле дома тоже ее. Кныш – депутат законодательного собрания. Ей пятьдесят семь лет.
Утро, вторник, седьмое марта. Ксения Николаевна на крыльце с Антоновой, директором общеобразовательной школы. В руках у Антоновой – желтенькие цветы, поздравительный адрес:
– Здоровья вам, Ксения Николаевна, счастья, благополучия!
Ксения кивает, войти не зовет. В папке с адресом – листочки. Опять попрошайничаем? – ой, что вы!
– Писания соседа вашего, в компьютере нашла, в учительской. Все же грамотные стали, полюбуйтесь.
Ксения, сурово:
– Ознакомимся.
Улыбается все-таки: всех вас, весь ваш женский коллектив – с праздником! – и домой, читать. Сосед – враг, он дочь ее погубил. Молитесь за врагов ваших. Да молится она, молится, что ни день…
Мне сорок лет, и я хорошо себя чувствую, но после сорока смерть уже не считается безвременной, а потому пора собраться с силами и оставить по себе запись, так сказать, в книге гостей.
Я учитель русского языка и литературы, не женат и бездетен. Всю свою жизнь за вычетом той, что прошла в Калининском пединституте (забытый сон, довольно неприятный), я провел в нашем городе. Тут красиво невеселой среднерусской красотой. Если не видеть сделанное человеком, очень красиво.
Мама с папой живы, оба педагоги, папа преподавал английский, мама вела начальные классы, теперь на пенсии, ждут, когда я рожу им внуков, хотя им, по-моему, хорошо вдвоем, они любят меня и друг друга. В наш город приехали по распределению (как оказалось, и я с ними – у мамы в животе), так и остались. Никогда у меня не было бунта против мира взрослых. Говорят, юность без бунта неполноценна, не знаю.
Здесь я, по-видимому, навсегда: мне почти точно известно, где я умру, и совершенно точно – где буду похоронен. Прежде меня эта мысль угнетала, теперь не угнетает. Живется мне, конечно, немножко одиноко, особенно зимой, когда рано темнеет. Уже в четыре лишаешься того, без чего жизнь неполна, – реки, деревьев, даже соседских домов. Сразу скажу: я совершенно не переношу алкоголя, могу покрыться сыпью даже от рюмки вина, так что спиться мне не грозит.
Пробовал сочинять, как всякий бы, наверное, в моем положении. Прочтут и обалдеют – таковы истоки моего «творчества», не то, что надо. Да и кто, собственно, обалдеет? Несколько учителей-мужчин – вот и вся наша городская интеллигенция. Врачей и священника к ней, увы, не отнесешь, а женщины в нашей школе безликие и какие-то обремененные, по большей части замужем за мелким начальством. «Каков диаметр Земли? – спрашивает у ребят географ. – Не знаешь? Плохо. Земля – наша мать». Эту шутку он повторяет уже двадцать лет, но никто, включая нас, учителей, не потрудился узнать диаметр Земли – зачем? – мы никуда не ездим, Земля не кажется нам круглой. Историк, единственный из нас, кто побывал в Европе, никак не сведет кое с кем счеты: «Ничего не поделаешь, войну-то он выиграл…» Европе предрекает гибель, мы не спорим, скоро историк умрет от рака: город маленький, здесь всё про всех знают, особенно плохое.
Своих детей у меня нет, так что ученики мне как бы дети, хотя это, разумеется, не то. «Отслужу в армии, отсижу срок…» – мечтательно сказал недавно деревенский мальчик, мы обсуждали с ним будущее. Годы учения и странствий – так это называется? А как еще вырваться из деревни? Сам я ни в армии не служил, ни в лагере не сидел, слава Богу. А мальчиков из первых моих выпусков почти уже нет в живых: наркотики, коммерция, боевые действия – я сначала огорчался, а теперь устал жалеть, привык. Девочки – те в основном уцелели, каждый год по нескольку моих выпускниц поступают в институты – в Тверь, Ярославль, даже в Москву. Девочки и мне больше нравятся, и сами стараются понравиться – я человек нестарый и несемейный, мы устраиваем литературные вечера, у меня большой дом, весь забитый книгами и коробками с надписью КОКЯХБИ – Книги, От Которых Я Хотел Бы Избавиться. Скоро избавлюсь, я стал чувствителен к порядку: с возрастом получается следить все за меньшим количеством предметов. Так вот, мы устраиваем литературные вечера, очень целомудренно: чай, стихи, проза, больше ничего. Я люблю радоваться и радовать. И даже грустная, очень грустная история с Верочкой Жидковой меня не расхолодила.
Еще одно: у нас нет железной дороги. Может быть, и плохо для промышленности, но ведь железная дорога – зло, несвобода. Как не любил ее Толстой и как любили большевики! Наш паровоз вперед летит и прочее, тормозной путь полтора километра, то ли дело автомобиль. Мне обещает подарить его один разбогатевший ученик, жду, может, и вправду подарит, чудеса бывают. И вот сяду я на автомобиль, поеду в Пушкинские Горы или даже в Болдино, поброжу по святым местам, а там, глядишь, встречу учительницу, непременно в очках, незамужнюю или разведенную с ребенком. «Как вам экскурсия?» – спрошу ее, она ответит не очень впопад, но так, чтобы я узнал: «Затейливо». Довольно скоро я скажу: «Вы мне понравились сразу, как я вас увидел, – она засмеется, словно не поверит. – Клянусь вам». «Не клянитесь ни небом, ни землею», – нахмурится учительница, а я продолжу: «Ни веселым именем Пушкина». Посмотрев же Болдино, мы сядем в машину и поедем прямо ко мне, безо всяких разговоров и договоров. По дороге сыграем в игру. «Песнь песней», – скажу я, а она ответит: «Сказка сказок» (ее любимый фильм, мой тоже), – «Сорок сороков», – «Святая святых», – «Суета сует», – «Конец концов», – «Веки веков», – и учительница сдастся.