Harmonia caelestis
Шрифт:
Кто смог бы назвать все щемящие душу аккорды, которые некогда вызывала у венгра фамилия Эстерхази?
Во всяком случае, не родители моего отца; семья моей бабушки воспитывала в детях совершенно иное представление об избранности, напоминая им прежде всего не об имени, а о том, что им предстоит сделать в жизни. Они прочно привязывали их к делам повседневным, чтобы не улетели на крыльях фантазии. Хотя больше богатства дедушки был разве что его авторитет (и не только в пределах страны), он, в особенности после 1919 года, жил в провинции, где с муравьиным усердием занимался хозяйством. Без каких-либо щемящих душу аккордов, чисто практически относился он и к вопросу о латифундиях. Например, в сорок пятом — вразрез с ходом истории — осуждал проводимый компартией раздел земли, но вовсе не потому, что это мероприятие сделало его безземельным, а потому, что мелкие крестьянские хозяйства недостаточно экономичны. Как бы в насмешку приводил он в пример систему советских колхозов. Впрочем, идею эту он навязывал еще Михаю Каройи,
— Твой дедушка был человеком большого ума, но запутавшимся в деталях, — сказала позднее жена Каройи.
— Вот уж Каройи в этом не обвинишь, — двусмысленно парировал мой отец. — Он прекрасно знал, в чем он запутался. — Мой отец был сердит на Каройи за его наивность, забывая об уровне этой наивности. А моя тетя Карла называла его просто «стареющим руэ» (развратником).
Семья моего отца жила по строгому распорядку дня. У бабушки были совершенно определенные представления о воспитании. В те времена даже самые любящие родители считали долгом сломить волю ребенка, приучить его к послушанию и почтительности, все приблизительно так, как при объездке лошади. Время от времени бабушка увлекалась какой-нибудь новомодной теорией и с энтузиазмом испытывала ее на детях, прежде всего на своем старшем сыне. Один из ее главных принципов состоял в том, что дети должны уметь противостоять капризам погоды, короче, привыкнуть к холоду. В трескучие морозы отца выносили спать «на воздух», прикрыв легким одеяльцем, и даже пеленки меняли там же. Присутствующие при этом действе с ужасом наблюдали, как он болтал посиневшими ножками в ледяном воздухе. Позднее она увлеклась системой водолечения (Wassertreten) знаменитого немца Себастьяна Кнейпа, и каждое утро дети должны были босиком переходить через холодный ручей в ближайшем сосновом бору. Даже в мороз и пургу им не разрешали надевать носки и перчатки. Как-то дядюшка Чарли, которого с закрытыми глазами можно было за версту узнать по стойкому запаху английского одеколона «Лаванда» (а с открытыми — по повязанному вокруг воротничка голубому пышному «лавальеру»), заметив посиневшие от мороза детские руки и лица, встревожено поинтересовался, не холодно ли им в конце ноября в летней одежке. Вопрос дядюшки показался детям навязчивым, мой отец гордо вытянулся и с достоинством и неподражаемой испанской гордостью заявил:
— Мы не какие-нибудь мерзляки!
Я тоже не ношу перчатки и шапку, но уже просто так, безо всяких теорий.
Другим и основным столпом строгости в доме была жуткая «барышня» Ирен Фурманн, каким-то образом унаследованная нами от графов Андраши. Она еще видела старика Дюлу, le beau pendu, повешенного красавца (которого, как известно, после 1848 года заочно казнили по приговору австрийского имперского суда), и поклонялась ему, как полубогу. Казалось, она не имела пола, потому что мужчиной не была точно, а женщиной и того меньше. Она была немкой и синим-синим чулком. Синей и чулочней невозможно представить. Всем приходилось приспосабливаться к ее непредсказуемым истеричным капризам, даже бабушке, ибо фрейлейн Фурманн была олицетворением славного прошлого. Хотя происходила она из Южной Германии, по чувствам и мировоззрению была неподдельной пруссачкой и глубочайшим образом презирала венгров. Естественно, она не выказывала этого перед бабушкой с дедушкой, зато отыгрывалась сполна на моем отце и других детях.
— Von der Barbarei in die Dekadenz seid ihr gefallen; die Zivilisation habt ihr "uberschritten, — говорила она. (Вы из варварства впали прямо в декаданс, минуя стадию цивилизации.)
Когда посторонние смотрели на нее просто как на гувернантку, она приходила в ярость. В отсутствие дедушки и бабушки чувствовала себя оскорбленной, если ее сажали обедать в детской, хотя бы и за отдельный стол. Даже Гайдн так не привередничал, как она.
— Главным ее коньком была немецкая философия, и она заставляла твоего отца читать Шопенгауэра, Канта и Ницше еще до того, как он научился писать, — ехидно рассказывала тетя Карла. — Великое счастье, что меня она считала kulturunfahig — абсолютно неспособным к восприятию культуры созданием.
До четырнадцати лет дети обедали отдельно, вместе с учителем или гувернанткой. К ужинам приглашать их стали довольно поздно. Только Карлу усаживали иногда за общий стол, чтобы за ним не оказалось тринадцать человек. Суеверия других они уважали.
Когда обновляли виноградник в Асаре, вырубленной лозой долгое время топили камин, и старшим детям позволяли поддерживать огонь, так что спать они могли
отправляться несколько позже обычного. В детской комнате был вывешен лист бумаги со следующими инструкциями: «Чистка зубов: трижды в день по три минуты. Мытье рук: четыре минуты. Одевание: семь минут. Утром: холодная ванна (15° Реомюра), вечером: горячая ванна (20° Реомюра). Продолжительность ванны: пять минут».Железная дисциплина царила и за столом. Например, пить воду можно было только по окончании обеда. Карла просила воды. Ей не давали. Ее тошнило. Причем тошнило ее постоянно, причиной могло быть что угодно: плохо промытый салат или вино, настаивавшееся с диоксидом серы. А иногда и вообще не нужно было никаких причин.
— Чтобы меня отравить, дети мои, не стоит тратиться на яд, — громко смеясь, говорила она.
Около двух недель ее тошнило за обедом, но воды она так и не получила: дело было не в гигиене, а в этикете. Кормить ее стали с кухни прабабушки, для которой готовили отдельно, искуснее и вкуснее. Но Карлу все равно тошнило. И все равно пить ей не давали. Этикет за столом был превыше всего.
Прабабушка, княгиня Шварценберг, боготворила желудок и была не столько гурманкой, сколько чревоугодницей, то есть время от времени неумеренно обжиралась. Кто-то может подумать, что княгини вообще не едят, а поклевывают что-нибудь, как птички. Но она обжиралась, после чего дня три валялась в постели и держала диету. Потом поддавалась какому-нибудь искушению, сдаваясь на милость колбасе кровавой, ливерной, квашеной капусте… (Отцу запомнилось ее выражение: «Mangez du pain, mes enfants, sinon vous sentirez les renards!» — то есть мясо нужно есть с хлебом, иначе будете вонять, как лисы!) Случалось, что от опрысканного купоросом винограда все население замка, независимо от социального положения, прошибал понос — на этот счет у прабабушки тоже было особое выражение, вошедшее в семейные анналы: colera nostra (холера домашняя). Приблизительно то же значение она вкладывала и в выражение schnelle mafix, общий смысл его ясен, однако что значило это «mafix», в семейной памяти так и осталось темным пятном.
Прабабушка Шварценберг ходила с палкой: еще в молодости, когда она проезжала через ручей, бричка перевернулась и колено ее угодило в спицы колеса. Тогдашние врачи с травмой сделать ничего не могли. Прабабушка, можно сказать, страдала «хронической травмой колена». После несчастного случая она стала ездить на паре пони и в легкой коляске, но сидела всегда впереди, а за ней возвышался Тубик. (В сороковых годах соответственно: автомобиль, водитель.) Тубик был малый не слабый, но долговязый, что важно с той точки зрения, что прабабушка гоняла как бешеная и коляска часто переворачивалась; поднять коляску для Тубика не представляло труда, сложнее было с прабабушкой — роста она была, так сказать, гвардейского (кстати, брат ее служил в Венской гвардии); я помню, в ссылке прабабушка, вся в черном, по-гвардейски огромная, сидела под навесом деревенского дома как некая страшная королева-мать… Словом, Тубик, перевернув коляску, выпрягал одного пони и отправлялся за подмогой.
Прабабушка была почетным пожарником, однажды она заметила, как на краю деревни загорелся дом, и эта «почетность» настолько охватила все ее существо, что она в еще более головокружительном, чем обычно, темпе помчалась к пожарным, выпрыгнула (точней, с трудом выбралась) из коляски и, как положено, доложила им о пожаре.
— Извольте присесть, ваша светлость!
— Nix светлость, Feuer [101] ! — Эту фразу потом с удовольствием поминали и мы, и пожарные.
101
Пожар (нем.).
Монотонность суровой провинциальной жизни нарушали регулярные выезды на охоту. Сезон начинался в сентябре с лосиного гона. Но мальчишкам давали ружья, стрелявшие пулями, только с восемнадцатилетнего возраста, а на мелкую дичь, зайцев, фазанов, бекасов они могли охотиться и раньше (с дробовиками, скажу для непосвященных). Иногда дедушка брал с собой на охоту Карлу («Ты была его любимицей?» — «Можно сказать».); опаздывать нельзя было ни на секунду, и, если она задерживалась, он оставлял ее дома без малейших колебаний. С тех пор Карла (якобы) пунктуальна. На лосиный гон легендарными по своей лапидарности открытками дедушка приглашал гостей: «Во вторник стреляем сохатых. М.»
Этот лосиный гон остался единственной барской привычкой нашего отца. Каждый год в сентябре он отправлялся в лес (но не стрелять, только слушать). Нам это представлялось необычно таинственным — отец словно бы исчезал в загадочном неизвестном мире. Он надевал зелено-коричневую одежду, тяжелые ботинки, серые чулки, брал с собой вещмешок (он же рюкзак). Все это походило на маскарад, точнее, на маскировку. Наш король Матяш инкогнито отправлялся в народ. Мамочка молча помогала ему собираться. Подготовка начиналась за несколько дней, Папочка с веселым видом возился с вещами, кульминацией же была имитация лосиного рева. Вот было настоящее чудо! Происходило оно иногда в комнате, а иногда мы все выходили в сад. Наш отец раструбом прикладывал руки ко рту и издавал оглушительный торжествующий рев.