Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Harmonia caelestis

Эстерхази Петер

Шрифт:

К концу передачи участников попросили назвать три заветных желания. Здоровья, прибавки к пенсии, отвечало разумное большинство, ну и войны чтоб не было. Моя бабушка ответила нестандартно.

— Во-первых, желаю семье доброго здравия. Во-вторых, единственному оставшемуся в живых сыну своему желаю доброго здравия, преуспеяния в делах и радости в детях. А третье, и самое главное: желаю всяческого преуспеяния Венгрии в осуществлении ее исторического призвания.

По-моему, кроме моей бабушки, в те времена не сыскать было человека, которому пришло бы в голову пожелать благополучия стране. Страна принадлежит коммунистам, рассуждал народ, и надо быть дураком или циником, чтобы думать о достоянии коммунистов, пропади они пропадом, и коль уж нельзя отобрать, так мы у них украдем все, что можно.

Моя бабушка видела дальше, так устроены были ее глаза.

Например, она воспринимала всерьез, то есть понимала буквально слово «временно» в употребительном

тогда выражении «советские войска, временно дислоцированные на территории Венгрии». Категории эти, постоянное и временное, она соизмеряла иначе, в другом масштабе. Венгрия была триста лет назад и через триста лет тоже будет существовать, ведь страна — это не кондитерская, где можно сожрать за полдня все пирожные; захватить и присвоить страну совсем не так просто, и припадки вроде этого коммунизма — который, впрочем, сам по себе, по исходному принципу, дело правильное, благое — в силу своей природы долго длиться не могут. Правда, и это «долго» она понимала по-своему, не мерила его своей жизнью, потому что какой-то особенной важности своей жизни она и не придавала. (Мне казалось это небезобидным, так как бабушка тем самым не придавала особого значения и моей жизни, подтверждением чему служили для нас беспримерно суровые наказания, претерпеваемые от ее рук.) Тридцать лет для нее были тридцатью годами, а не бесконечностью (отец, говоря о знаменитой Тридцатилетней войне, называл ее самой длинной войной в истории человечества), под игом турок страна пребывала не бесконечно долго, а сто пятьдесят лет, что много, нехорошо, неприятно и прочее, но что делать, такова судьба стран, временами им приходится полтораста лет тянуть ярмо или надевать его на шею другой стране; быть страной — не подарок, а суровая доля, потому как все тяжело для страны — и неволя, и слава, и униженность, и триумф. Так что страны достойны всяческого сочувствия, в особенности та из них, которую мы называем своей. Как бы то ни было, невозможно думать о людях, о собственном, конкретном сыне, о наших внуках, не думая о своей стране, которая — наша, даже если на самом деле не наша, даже если дела ее обстоят скверно, и чем дальше, тем отвратительней, но не потому, что становится все труднее жить, нет, жить легче, кое-что уже начинает людям перепадать, а потому что страна, ее состояние, атмосфера потакают самому мерзкому, что есть в людях, и в мерзости этой живет страна, в нашей собственной, но при этом безличной и постоянно растущей, общенародной мерзости, вот почему мы должны желать всяческого преуспеяния стране — в своих собственных интересах, а вовсе не из какого-то полуискреннего (полупритворного) преклонения перед умозрительными и возвышенными идеями.

69

«КПО Орослань» — так должны были мы адресовать письма, которые отправляли бабушке (конечное почтовое отделение — Орослань). Звучало это интригующе, как будто бабушка жила на краю света и даже немножко дальше.

Писать мы должны были ей регулярно, и не письма, а открытые почтовые карточки, точно такие же посылала нам и она. Открытки, которые мы получали и посылали, были невероятно скучны. Она — о погоде, о видах на урожай кукурузы, мы — по сути — о том же.

Она жила в Майке, и потому мы звали ее бабулей из Майка, в отличие от другой нашей бабушки, которая жила в Пеште на улице Монитор.

Дворец в Майке был построен первоначально для монашеского ордена камальдолезианцев. У нас с младшим братом была даже такая игра — в «камальдулов», к которой мы прибегали всякий раз, когда собирались поспорить или подраться. Как рассказала нам бабушка, эти камальдолезианцы в свое время вышли из ордена бенедиктинцев, а еще, что им не разрешалось говорить друг с другом. Игра заключалась в том, что тот, кто ее инициировал, вставал навытяжку, затем делал большой шаг вперед, как бы выступая из бенедиктинцев, и после этого разговаривать с ним уже было нельзя. По части молчания братишка был явно талантливее меня, правда, пользовался он этим довольно нагло, выходя из бенедиктинцев внезапно, в разгар спора, а я оставался со всеми своими доводами в дураках. В таких случаях я вел себя примерно так же, как Иосиф II, подробности опускаю, но, кстати, со временем именно он, Иосиф II, запретил орден этих камальдолезианцев.

Их также называли белыми монахами — из-за белых сутан, дополненных спереди и сзади фартуками, скрепленными на талии опояской; на ногах они обычно носили сандалии, реже сапоги; брили верх головы, оставляя сзади полукружье волос, и носили длинные бороды. Жили братья в рядах келий, пристроенных к главному зданию; один из моих дальних предков строил монастырь специально для ордена (не зная, что строит его и для бабушки). В главном здании было четыре зала, спальня, мастерская, кладовая, небольшая часовня и длинный-предлинный коридор. Был также небольшой двор, стены которого укрывали здание от взглядов соседей. От обета молчания монахи освобождались на три дня летом и три дня зимой. Интересно,

о чем они говорили друг с другом? Целых три дня? Когда кто-то заболевал, он ставил на подоконник горшок, и братья или послушники знали: что-то стряслось.

Летом или когда в семье появлялось пополнение, мы подолгу бывали у бабушки. Она научила нас работать. Отец тоже все время работал, это мы видели, но брать с него пример не хотелось, потому что он вечно сидел за письменным столом и переводил, что означало, что нам все время пришлось бы учиться. Мамочка пыталась действовать более прямо, но — спрашивается — какими методами? Сходить в магазин за покупками, прополоть огород, разве это мужская работа (выражение моей сестренки!), по собственной воле мы ни за что этим не занимались бы. А главное — никакой оплаты!

У бабушки основной работой была пилка дров и походы за водой. С двумя старинными, еще с графскими гербами, белыми эмалированными бидонами нужно было дойти до водоразборной колонки и принести воды, тариф — 50 филлеров, это было самым выгодным делом, но, увы, конечным. Бесконечным выглядело количество дров, которые надо было напилить. Оплата зависела от толщины, учитывались и индивидуальные факторы, сучковатость, порода дерева (например, дьявольски твердый бук), за что полагалась надбавка. Толщина была 10 филлеров, 20 филлеров, 50 филлеров, 1 форинт, 2 форинта. Определяли мы ее сами и никогда бабушку не обманывали. Даже немножко контролировали друг друга. До сих пор, увидев бревно, я с первого взгляда определяю по толщине ствола, сколько в нем филлеров.

В спорных случаях последнее слово было за бабушкой. Она была щедрой, никогда не пыталась нас подловить, но и не умилялась, видя, что поработали мы на совесть.

После 1945 года она лишилась всего, но, учитывая антифашистские позиции дедушки, ей оставили несколько хольдов земли, которые за полурожая бабушка сдавала в аренду, получая за это картошку, овощи, фрукты. В старом погребе-леднике устроили стойло для коровы Кати — за ней ухаживала младшая сестра бабушки, тетя Эмма, которую все звали почему-то Тимби. Мы очень завидовали ее имени. Она была похожа на дедушку, ультраконсервативную контрреволюционную силу, чей портрет мы видели в Майке каждый день. Доброта Тимби бросалась в глаза даже нам, детям, возможно, потому, что других качеств, кроме доброты, мы в ней не замечали. С утра она уходила в лесничество, вечером возвращалась, занималась Кати, потом ужинала и, полистав какой-нибудь английский светский журнал, укладывалась спать. Доброта ее была мирная, я бы сказал, растительная. Хотя, может, мы чего-то не понимали? Однажды она забыла закрыть два окна, и сквозняк ураганом пронесся по коридору, главному месту нашего обитания, где были и кухня, и столовая, и гостиная.

— Что за ледяным ветром от тебя веет! — заметила ей бабушка.

— Не все ли равно? — задорно взвизгнула Тимби. — Главное, чтобы веяло!

Это мы тоже запомнили, все равно, лишь бы веяло.

Кроме коровы в доме жили еще собаки (таксы и фокстерьеры), кошки (считать которых было бесполезно) и блохи (которым мы все же вели учет). Состязались мы в том, у кого наутро будет больше блошиных укусов. Мы честно считали их друг на друге, особенно в области поясницы, где находилась: резинка пижамы. И поначалу были весьма напуганы, но бабушка отмахнулась.

— Почешется и пройдет!

На что мы возмущенно сказали:

— Но бабушка! Так ведь чешется! — Но разговор был исчерпан. В ловле блох самой ловкой оказалась сестренка, обладавшая поразительной выдержкой и терпением (за что мы прозвали ее Кутузовым), да и ногти у нее были длиннющие.

— Вот гадина! — восклицала она, слыша, как щелкают они у нее под ногтями.

— Не гадина, а тоже тварь Божия! — грозно прикрикнула на нее бабушка.

Даже болото Эчед было созданием Божиим! А его мы любили еще меньше, чем блох. Блоха по крайней мере честна; труслива, норовит от тебя ускользнуть, но все же честна. Мы знаем, на что можем рассчитывать. Ну укусит, ну позудит, ну почешемся. Это совсем не то, что эчедское болото!.. Это просто исчадие ада, ворюга! Одно из владений прадеда лежало как раз в тех краях, поэтому бабушка и рассказывала о нем. Но если дедушка рассказывал так, будто диктовал, то бабушка — будто она писала. Рассказывать она не любила, поэтому делала записи, что-то вроде конспектов, которых строго придерживалась, ни слова лишнего, и кроме того, что было написано, вытянуть из нее что-нибудь было невозможно. Если мы что-нибудь спрашивали, она заглядывала в свои записки, искала ответ, а потом разводила руками:

— Ничего нет.

Как настоящий писатель.

Торфяное болото было хорошей пашней, но и опасной, потому что в любой момент могло загореться. Как-то вместе с отцом она прошлась по еще дымящейся пашне и сквозь подошвы сапог почувствовала жар земли. Погасить болото можно было, только окопав горящий участок рвами. А окончательно огонь гас лишь под снегом. Однажды от дыма на тлеющем болоте задохнулись два вола. Два вола, задохнувшихся угарным газом, это уже не шутки!

70
Поделиться с друзьями: