Холера (сборник)
Шрифт:
Улыбается, сучка: «У него трусики чище». Согласись, конструктивно ответить на это непросто, тем более на посольском приеме. И я – веришь, чисто рефлекторно, в полном затмении ума, выписываю ей по роже. Содрать наконец эту ее ухмылку!
Крики, паника…
Дальше не помню. Помню только, как стою на площадке, и переводчик держит меня за мокрые почему-то лацканы. И в следующий миг писатель Хлесталов обрушивается вниз, мордой считая ступеньки. Старик, меня спустили с лестницы.
С тех пор не проходит дня, чтобы я не изобретал способа приложить этого аскарида, который разбил мне – не морду! – Хлесталов вдруг поднялся, шатаясь, и грозно потряс над головой неверным пальцем. – Не морду, – выкрикнул и зашипел, как утюг. – Не морду, – поучительно повторил он и строго глянул
Я вообразил – и содрогнулся от приоткрывшейся бездны, от шекспировской силы ощущений, от этих смертных мук, неусыпно терзавших моего опозоренного товарища.
– Я ничего не мог делать и вконец обнищал, – продолжил Хлесталов. – Суламифь корячилась на двух работах, а я мог только пить и ждать. Планы мести разъедали мне мозг, в любой момент за мной можно было присылать перевозку. А полиглот между тем женился (не на Марго) и забыл, конечно, и думать обо мне. Тем более живет он сейчас в… – Хлесталов назвал маленькую, хорошо развитую страну в Западной Европе, куда он и сам сейчас вострил лыжи. – Но теперь, – Хлесталов опять закачался над столом, как кобра, – мой час настал! – Он ткнул в совершенно секретный листок для внутреннего пользования. – Месяц назад моего Токарева отправили на пенсию. И даже не дали персональной. Старик обиделся на контору – и вот сделал мне подарочек. С одной стороны – по старой дружбе. А с другой – чтобы своим посильно поднасрать. Миха! – Хлесталов вцепился мне в плечи и вплотную приблизил серое лицо к моему уху. – За это можно все отдать… Не падай, старик: он был стукачом!
– Кто? – Я совсем запутался в переплетениях карьер.
– Конь в пальто! – рассердился Хлесталов. – Не Токарев же! Этот был у них внештатным агентом, в чистых трусах, ясно тебе, стучал под псевдонимом Краснов! И есть копии его рапортов! Там два на Марго, и вообще – кого только нет! Ты понял? Эльдорадо!
Я не понял. Хлесталов обругал меня кромешными словами и объяснил, как он приедет в маленькую культивированную демократию и упьется отмщением. Посмотрим, кого тогда спустят с лестницы!
Я молчал. Разнообразные предчувствия шевелились в моей, так сказать, душе.
Прошло несколько лет. Много всего унеслось по трубам канализационного чистилища, много стреляных гильз выкатилось под ноги обездоленных прохожих.
Мой женский товарищ и жена Батурина Гришка объявила, что в этом дурдоме она ложится спать практически без надежды проснуться не на пепелище, что у нее сын допризывник и в каком-нибудь горном ущелье его уже заждался над мушкой верный глаз, и что галерею гораздо разумней и естественней держать, допустим, в Сохо, даже и в нью-йоркском, а не на этих вонючих задворках, и что прав был сгинувший Хлесталов, когда писал свою чернуху.
– Ну и где сейчас твой Хлесталов?! – завывали мы с Батуриным, втайне понимая, что кто-кто, а наша Гришка не пропадет ни в Южном Бронксе, ни на Северном Кавказе, в судьбе которого, слава богу, было кому просечь и до Хлесталова.
В общем, мой женский товарищ сказочно московский бизнес продал и увез мешпуху в Штаты. И, как и следовало ожидать, прекрасно там все устроил. И поверь, читатель, если бы это был не остров Манхэттен с двухъярусной квартирой над собственным бутиком, а саманная мазанка в горном ауле, – я точно так же рванул бы туда по первому зову, потому что как муравей или, допустим, пернатый щегол один, без себе подобных не живет, так и мне без моих кислотников не было в жизни кайфа.
Поначалу, как и в московской юности, я сидел у них на шее. А если учесть, что Батурин вообразил себя потомственным русским купцом и целыми днями, слоняясь с радиотелефоном по квартире и валяясь с ним на диване, обсуждал вопрос учреждения в Нью-Йорке купеческого клуба, то можно смело сказать, что мы оба сидели на двужильной шее Гришки. В отличие от бывалого Батурина, эмигрантская обломовщина утомляла меня комплексами Макара Девушкина. Не с моими дедками – дамским портным из Харькова и ярославским шулером – шиться с дворянами и даже купцами.
Пятый этаж нашего дома занимала интернациональная
семья профессора Б. Профессорша, американская феминистка из мадьяр и, по-моему, латентная лесбиянка, работала фотографом в женском журнале. Ее черный шестнадцатилетний сын от первого брака возглавлял небольшую коммуну геев, по целым семестрам тут же, на пятом этаже, мигрирующих из комнаты в комнату. Профессор, русский мученик политкорректности, мог тайком жаловаться только нам, заглядывая порой по-соседски с квадратной бутылкой по-прежнему чуждого мне виски, отдающего, по моим наблюдениям, соломой, пропитанной к тому же лошадиной мочою. Еще там у них тихо ловила глюки подкуренная тинейджер монголоидного происхождения – то ли дочурка феминистки, то ли ее какая-то воспитанница. Эта была совсем трава и никому не докучала. Сам профессор преподавал в университете славянские языки, а в Москве, если я, отвлеченный его колониальным напитком, правильно понял, был поэтом, что ли…Но других знакомых у меня в Нью-Йорке, считай, не было. Вот и закинул профессору насчет работы.
В журнале у Марицы как раз убили фотолаборанта. То есть убили, конечно, не в журнале, а в метро, здесь важен лишь факт. Профессор очень обрадовался, что есть повод зазвать хоть кого-нибудь в гости; я бы рискнул предположить, что его взаимопонимание с окружающими «майнорити» было неполным.
Робея, вышел я из лифта прямо в холл их огромной запущенной квартиры. Из мраморного вазона в углу торчал вялый кипарис, больше похожий на крупный можжевельник. Прихваченный скотчем, болтался плакат: «Геи мира хотят мира!»
Держась за руки, мимо, словно два ангела, проскользили на роликовых коньках длинноволосые подростки в майках по колено. В гостиной нам пришлось перешагнуть через бритое наголо дитя, спящее навзничь на голубом ковре: пестрые татуированные бабочки как бы порхали над крошечными желтыми куличиками груди. Огромные фотографии фрагментов ню обоих полов украшали белые стены.
Марица – крупная вяленая тетка в оплетке честных жил и морщин своих пятидесяти, в черной безрукавке и белых мятых штанах, вложила в рукопожатие всю силу ненависти к мужскому беспределу, ползучим склерозом заливающему мир.
Б. сообщил, что жена любит Россию, и Марица с готовностью это продемонстрировала. Узнав, что я русский, она снова попыталась размозжить мне кисть (на этот раз одарив радостным оскалом) и проскрипела: «До свиданья!» Я было растерялся, однако выяснилось, что хозяйка, кроме слов прощания, знает по-русски еще лишь одно: «бумага».
– Капельку виски? – внес предложение профессор, и мне вдруг открылось: Б. отнюдь не разделяет американских идеалов абстиненции! Трезвость его, конечно, напускная. Наверняка паршивец не прочь иной раз достать из бара излюбленную квадратную посуду и приложиться к ней от души. Порой, возможно, какие-то предрассудки и мешают ему на этом верном пути. Но гость, безусловно, развязывает руки и снимает мучительную проблему повода. Понимаю.
Очень красивый чернокожий юнец напугал меня, неслышно, по-кошачьи подойдя и усевшись ко мне на широкий подлокотник. Привалился к моему плечу и, щекоча лысину тенью будущей бородки, капризно мяукнул:
– Маа, убери Ёсико, ко мне с телевидения приедут, чего она там валяется…
– Ко мне с телевидения небось не приходят… – проворчал профессор, когда мы остались одни. – Куда там. Мне ведь ровным счетом нечего сказать моему народу. Не то что этим пидорам!
– Профессор! – Я не поверил своим ушам. Да и глазам, наблюдая, как махнул профессор второй стакан неразбавленного. Он все ниже сползал в кресле, поднимая колени. Дело дошло до того, что, промазав локтем мимо опоры, Б. выплеснул некоторую часть третьего стакана себе на брюки. Я начинал опасаться, что эта пьянь сорвет мне переговоры со своей жилистой мадьяркой о полюбившемся мне сразу месте фотолаборанта. – Когда вы успели набраться, старина? – По мере того как профессор на моих глазах скатывался в бездну делириума, я чувствовал себя все проще и вольнее. (Стоило, спрашивается в скобках, пересекать океан, когда эту любезную сердцу свободу без всякой статуи я мог вкусить, не выходя со двора, в любое время с любым слесарем?)