Хорошо Всем Известная
Шрифт:
Вытаращила глаза Манечка, упирая их в своего друга, торжествуя и от него ожидая бесконечной и беззаветной радости перед массой прозвучавших откровений.
– Не думаю, что Антону Петровичу удалось создать текст, достойно изображающий твою распущенность, - смущенно произнес Марнухин.
– А зря ты так думаешь, - усмехнулась девушка.
– Смотри, ведь тут и для тебя путь. Из рассуждений моего супруга можно сделать вывод? Можно. Не только профессор, но и сам Антон Петрович готов объявить наш мир сумасшедшим домом. Вот тебе и вывод.
– Не ново!
– Значит, ты, если ты действительно хочешь завоевать мое сердце, должен преодолеть мировое безумие и в обновленном уже мире добиваться того, чтобы все мы стали как нельзя лучше. Зачем же ты вместо этого ополчился на письмо бедного Антона Петровича? Какое недомыслие! Я, вот, подумываю раз и навсегда вернуться к нему, раз он такой, оказывается, умный и просветленный.
– А как же
– А что ты?
– Ведь я люблю тебя. И если ты так думаешь об Антоне Петровиче и даже настроена вернуться к нему, он, выходит, для меня соперник в борьбе за счастье...
– Но в чем ты видишь счастье?
– живо перебила Манечка.
– В любви с тобой, в нашей с тобой любви, а Антон Петрович, получается, мне не указчик и никакой не учитель жизни, и я не могу так просто стать реформатором, как ты это обрисовала.
– Ну, эту проблему наверняка можно как-то решить.
– Уф! Уф!
– громко отдувался в отдалении Алексей Сергеевич.
Марнухин тут же решил, что этот господин с некоторой нарочитостью выступил внезапно из тени и что это, пожалуй, чем-то нехорошо. Он похолодел. Не внутренне, нет, какого-либо ужаса и страха не было, а похолодело его лицо, обращенное к девушке, оно стало холодным и жестким, поскольку Марнухин в это мгновение словно бы преобразился в казенного человека, расследующего историю ее жизни. И вот он взял быка за рога:
– Напрягись хоть раз в жизни, шевельни извилинами, вспомни все. И как все было, и как одно событие следовало за другим, и когда я в последний раз видел тебя раздетой, и не на пальцах ли считать, сколько раз ты мне отдалась!
Манечке не пришло в голову выкручиваться, прикидываться, будто она не понимает, чем вызван град обрушившихся на нее вопросов. Особый и фактически определяющий курс на поиски ответа резонанс вызвали марнухинские кощунственные нападки на недостаток раздеваний и отдачи. Собственная нагота Манечку занимала гораздо больше, чем Марнухин мог себе представить или чем имели значения в ее глазах десяток таких, как Марнухин.
– Не спорить со мной! Цыц!
– ущемлено вскрикнула она.
– Всего было в достатке, в изобилии, и нечего меня распекать!
– Припомни лучше, и не путай меня с другими.
– Кое-что припоминаю, - сказала Манечка, морща лобик, - и получается складно... Но я не дурочка и понимаю, что моя жизнь ничем не краше засаленной колоды карт, и если брать за основу события, их можно тасовать, как кому заблагорассудится, и не удивительно, что этим так часто занимаются отъявленные шулера. Но если за основу взять факт телесной наготы, то его ни с чем и ни с кем не спутаешь, и в плане наготы конкретной, явной и безусловной ты мне мозги при всем старании не запудришь. Да и я на ложный след не наведу, очень уж она убедительна и незабываема в каждом отдельно взятом случае. Слишком много всего в ней воплощается и вырисовывается, многое она обещает, и на редкость много в ней стимулов, и что же, как не стимулы, я давала тебе, примерно сказать, в тот день, когда ты повел себя более чем странно, а когда уходил, из твоего кармана выпала бумажка. Я подняла ее, думая потом изучить, но я была так расстроена, что совершенно забыла о ней. Я и подняла-то ее машинально и, можно сказать, небрежно, как бы в полном воображении, что ничего хорошего ты все равно не напишешь.
– Так, не путай...
– пробормотал Марнухин.
– Не закручивай... Опять карусель какая-то... Почему ты решила, что я на той бумажке что-то писал?
– Мне это навернулось на ум. Если не сразу, так со временем.
– Но как же вышло, что сейчас из кармана ты достала письмо своего мужа, а не ту мою бумажку?
– Позвольте мне, - подскочил вдруг Алексей Сергеевич.
– Позвольте напомнить простую истину о том, как оно всегда-то и выходит, то есть, например, в связи с предположенным закручиванием. Это ведь когда механизм уже расшатан и надо подтянуть, или даже, страшно вымолвить, закрутить гайки, затянуть потуже. Так полегче бы, а? Раскрепощено как-то, но и с оглядкой. Баловство - это пожалуйста, но в пределах разумного, и тогда прояснится польза спокойной последовательности, тихого, но уверенного хода вперед и вперед, мощного течения нашей славной реки жизни. Я мечтаю о времени, когда люди поймут, наконец, что смысл и величие вовсе не в том, чтобы сворачивать и закручивать. И совсем никакого в этом смысла. А развертывать, распространять, простирать в некую безбрежность, даже в самое бесконечность - вот это вещь, вот это дело так дело, и в этом вся суть! Так нам бы, черт побери, побольше умелости, искусства. Нам бы утонченности, и чтоб гибче, изощренней... А то пока смех один, эстетики - с гулькин нос.
– А я считаю, что Манечка срезалась на письме, - строго возразил Марнухин.
– Это по существу дела...
– Вы в корень смотрите, а не по верхам. У нее неожиданность получилась с другим письмом мужа. Тем, прощальным. А что вышло сейчас, в этом никакой неожиданности нет.
–
Это совсем уже ничего не объясняет... Вы, значит, ожидали чего-то подобного?– Напротив, - просветленно усмехнулся Алексей Сергеевич.
– Минуточку!
– крикнул Марнухин.
– Я сказал, что объяснения по-прежнему нет, и я не отступлюсь от своих слов... потому что совершенно невозможно объяснить ваше присутствие здесь и сейчас!
– И это не ребус. Имею права. И у меня, кстати, куда больше, чем у вас, оснований задаваться вопросом, когда Манечка в последний раз раздевалась. Или одевалась. Отдавалась. Или не отдавалась. У вас как-то судорожно и трагически выразилась потребность видеть нашу Манечку в ее первозданном виде, в чем, так сказать, мать родила, а я до того в этом отношении напитан и в каком-то смысле даже закормлен, что могу позволить себе общие рассуждения. Предисловие ли, послесловие - в любом случае они будут деликатны, приятны для окружающих и не поставят меня в смешное положение. Сказать, что Манечка вполне прилично была одета в тот роковой день, когда Антон Петрович едва не отправил меня в преисподнюю, значит сказать правду, но не всю. Хорошо одевалась она, когда на постоянной основе жила со мной, а у Антона Петровича ходит в обносках. Но не далее как полчаса назад, вон там, в соседнем помещении - не возьму на себя смелость как-либо поименовать его - после того, как мы с ней отлично провели время в постели, я подарил ей отличное платье.
Марнухин схватился за голову. Доверия к Манечке больше не было, на ее мужей, друзей и покровителей не хотелось смотреть, мечты рушились. Нечто роковое дунуло - и карточный домик, воздвигнутый под уютным надзором ловкой девицы, рассыпался.
– Сами знаете, - сказал Антон Петрович, - я порой пишу стихи. Исторгаю, и в этом заключено что-то молнийное. Разряд... Как бабахнет! И не понять, то ли прямо в голове, то ли нечто этакое молниеносно извне... Читать из раннего и тем более из последнего я вам пока не буду, а о новых принципах стихосложения, пришедших мне на ум, все же скажу несколько слов. Речь об установках. Я всегда был другим, на других не похожим, это и хорошо известная вам Манечка подтвердит, но стоит ли гордиться этим, если я уж никак не меньше, скажем, сорока пяти лет так называемого земного бытия отдал... ей-богу, не знаю, зачем и для чего... Хоть плачь... Отдал на то, чтобы валяться в грязи, а все потому, что, видите ли, последователь то одной, то другой идеи. Велик, на порядок выше толпы, из всех двуногих самое замечательное двуногое, великолепное, остроумное, и к тому же поэтический дар, а что с того, если в конечном счете выгляжу презренным, грязным, лживым и вынужден якшаться со всякой сволочью. И как наказание - быть, - Антон Петрович в отчаянии взмахнул кулаком, - быть неудачником в глазах собственной жены и ей подобных. Словно клоп барахтался я в жизни своей под маской шута, ища то сочувствия, то забвения, то избавления. Но понял, понял наконец, что идеи идеями, а нужны твердые принципы, и коль так, то вот они. В грязи - больше не валяться! Под маской шута не барахтаться! Клоп я, нет ли, а все равно на хрен не барахтаться! И так далее. Очень кстати, друзья мои, очень хорошо иметь принципы. Молнией сверкнуло это новое сознание в моей душе. Встряхнуло крепко... Под этим предлогом и стих, разумеется, вот послушайте...
Я принадлежу к тому типу мужей,
которых некий бывший муж моей жены,
а он - что твой баран!
–
охарактеризовал...
– Стихи лучше потом, - оборвал декламацию Алексей Сергеевич.
– Я вот все думаю о том, что еще недавно некие пути выводили нас на тот или иной верный путь и было хорошо. Но что это были за пути и где их теперь искать? Впрочем, как бы по наитию, даже по наущению сверху у меня тотчас же, как я услышал твою, Антон Петрович, пылкую речь, возникли два противоположных, но отлично дополняющих друг друга и даже сочетающихся в некое единство соображения. Первое: хорошо всем нам известная Манечка - ничья. Второе: хорошая наша Манечка принадлежит всем и каждому. Но если уважаемый профессор полагает...
– Я полагаю, - сказал профессор, - что этими более или менее вразумительно изложенными догадками вы, любезный, внесли неоценимый вклад в решение мудрено загаданной Манечкой загадки.
– Это сговор?
– крикнул Марнухин.
– Достигли соглашения? И Манечка действительно всем хорошо известна? Но я не желаю останавливаться на достигнутом. Я требую пересмотра...
– Никто не собирается идти на поводу у ваших желаний, - насмешливо возразил Антон Петрович.
– Между прочим, вот оно, настоящее чудо! Дневной свет, а он, сами видите, вполне свободно вливается в это деревенское окно, выгодно оттеняет достоинства вашей, юноша, великолепной фигуры, он делает ее совершенной. Но это не все. Мне приятно думать, что вопрос о моей жене решен и возврата к нему быть не может, а что вы там ропщете, это вас только уродует и делает несовершенным, в каком-то смысле даже глупым. Я-то хорошо представляю себе, какая громоздкость может заключаться в попытках продолжить прения.