Иди через темный лес. Вслед за змеями
Шрифт:
– Но у меня больше ничего нет, – возразила ее молчанию Марья, сверля недовольным взглядом золотой затылок. – Можешь сама убедиться! Только пропусти меня!
– Врешь и не знаешь, что я и сама могу взять, что мне надобно.
В ее тихом голосе не было враждебности, только деловитое равнодушие. И это раздражало сильнее всего.
– Ну так бери! – Марья вспылила и рывком повернула змеедеву к себе лицом. – И как я могу врать о том, о чем сама не знаю?
– А раз не знаешь, то как отдашь? А отдав, не пожалеешь ли?
Даже вопросы она задавала со слепым безразличием камня.
Марья заставила себя успокоиться, покосилась на темную дверь за спиной кружевницы – нет, не получится
– Не пожалею, что бы ты у меня ни взяла. Только пропусти.
– Как скажешь. – Змеедева улыбнулась, и хоть улыбка была слабой, тронувшей только губы на белом неподвижном лице, от нее дыхание сбилось и во рту сделалось кисло.
«Уж не совершила ли я самую большую ошибку?» – еще успела подумать Марья, а потом змеедева коснулась тонкими пальцами ее лба, и Марья повалилась на пол.
Зрение двоилось и расплывалось – или плавился и оплывал мир вокруг, обнажая под собой совершенно другой, знакомый до предательской дрожи в ослабших руках. Сквозь цветную мозаику на потолке медленно проступали очертания родного двора: солнце, запутавшееся в проводах, сухой и горячий воздух, пыль на губах.
Марья бежит едва ли не вприпрыжку, тащит за собой отца, радости в груди столько, что того и гляди из нее родится новое солнце, куда горячее и ярче того, что плоским раскаленным блином повисло над городом. Но ее солнце, конечно, будет добрым. Оно не будет изжаривать и иссушать, оно будет делиться теплом и радостью, свободой и крыльями за спиной и огромным простором впереди. Марья смеется, чувствуя себя небывало счастливой, и даже белый жар летнего дня не может ее утихомирить.
Ей еще нет и десяти. За плечами – третий класс и год в спортивной школе. Сегодня было показательное выступление, важное перед соревнованиями. И тренер похвалила ее скупо, чтоб не зазналась, конечно. Сама-то Марья слышала, что из группы ее назвали самой способной, подающей надежды – ого-го какие надежды!
Подслушивать, правда, нехорошо, но как иначе узнать столько приятных тайн, которыми взрослые не хотят делиться?
Марья оглядывается на отца, ловит его улыбку – довольную и гордую. Он бледен сегодня, на лбу крупными каплями выступила испарина, и, пока они идут сквозь парк, он отдыхает на каждой лавочке, закрыв глаза и запрокинув голову.
«Наверно, просто не выспался на неделе, – думает Марья. – У него ведь очень-очень важная работа, самая важная из всех, что только можно себе представить. Вот и неудивительно, что его в сон клонит и усталость не проходит». – И Марья сидит рядом с ним, только изредка дергая, спрашивая раз за разом:
– Я правда молодец? Правда-правда?
– Правда-правда, – соглашается он и гладит ее по распушившимся волосам.
У самого дома он покупает ей стаканчик мороженого с шоколадной глазурью и орехами. Марья щурится, глядя на солнце, шоколад тает, стоит коснуться его губами. Она предлагает мороженое отцу – хорошие дочери обязательно должны делиться! – но он только отмахивается: тебе, мол, больше хочется.
У самых дверей подъезда отец замирает, прислоняется к стене, словно борясь с дурнотой, и Марья тут же подскакивает, хватает его ладонь – горячую и влажную.
– Пап?
– Все хорошо, мелкая, – он улыбается через силу, – все хорошо.
Меньше чем через месяц он умирает.
Марья снова подслушивает – мать по телефону плачется кому-то: «Ему не следовало вообще вставать! Он же потратил столько сил… Если б не пошел тогда, может, мы успели… успели бы…» Стоит ей заметить Марью в темном коридоре, она замолкает, дышит часто и загнанно, сбивчиво прощается.
Марья убегает еще до того, как она повесит трубку.
Она ненавидит мороженое.
Воспоминание отдалилось и побледнело, выцвело на обратной стороне век. Марья тяжело подняла ресницы, бездумно смотрела, как тонкие пальцы змеедевы перебирали по воздуху над нею, словно нить свивали, и она тянулась от ее груди – то ослепительно-золотая, то почти черная, то лиловая. Давняя грызущая боль, злость на себя – что упросила отца идти на выступление, злость на других – что молчали, не сказали о его болезни, тонкой нитью убегали прочь. Она натянулась струной, и Марья выгнулась от короткой боли, когда змеедева со звоном оторвала ее от груди.
Наступила блаженная тишина.
Пока Марья лежала, дыша часто и загнанно, смаргивая колючие слезы, все такие же неостановимые, как и много лет назад, змеедева намотала новую нить на коклюшки, вплела ее в узор.
Марья знала – больше этих слез не будет. И в последний раз проживала тот жаркий летний день, уже поблекший в памяти, стершийся до неразличимых деталей.
– Кто ты? – тихо прошептала она, даже не пытаясь подняться с пола.
Перестук коклюшек, скрип натянутых нитей.
– Я дочь Полоза. – Шелестящий голос кружевницы вплелся в ее рукоделие еще одним цветом. – Его любимая дочь. Была ею. У меня были волосы – о, какие длинные и тяжелые волосы, самое чистое золото! Отец любил их, любил любоваться ими, любил наматывать на кулак и ощущать их вес. Я всегда была рядом с ним, всегда у его ног. Но однажды я встретила человека – и полюбила его. И чтоб отец не убил его – из ревности, из одной только мысли, что в сердце моем найдется место хоть для кого-то, кроме него, я сбежала. У возлюбленного моего был самый быстрый конь, самый острый меч и самые быстрые псы, но что они против Полоза? Мои косы оказались слишком тяжелы, чтоб конь мчался во весь опор. И тогда я взяла меч возлюбленного и обрезала косы. Отец любил их больше меня – пусть бы и забирал себе. Но он не смог смириться с тем, что я променяла его на смертного.
Ровно, монотонно стучали коклюшки, и Марья видела, как новый, яркий цвет оживляет узор, вдыхает в него силу.
– Он проклял меня, пообещал так или иначе разлучить с возлюбленным. И сдержал слово. Год за годом, десятилетие за десятилетием я не старела и не слабела. Сначала меня покинул мой возлюбленный – лег в землю и не встал больше. Затем дети – расползлись прочь, как от прокаженной. О внуках уж и не знаю. Помню только завет отца – лишь когда соткy кружево такой же длины и красоты, какими когда-то были мои косы, только тогда смогу с милым встретиться и навек с ним остаться. Да только нити должны быть из любви и горя, а мои-то кончились давно, и рисунок пустой выходит.
Она закрепила узелок, поднялась, освобождая проход к дверям.
– Ты можешь идти. – Она смотрела на Марью, и в серых глазах темными искрами блестела жалость. – Но подумай, а надо ли? Впереди мои сестры, и они потребуют больше, гораздо больше.
Марья поднялась, морщась от ноющей боли. Каменные чертоги неуловимо изменились, и это внушало тревогу. Она поспешила воспользоваться любезным дозволением змеедевы и убраться прочь, пока в памяти не всплыло что-нибудь еще более неприятное.