Игра в «Мурку»
Шрифт:
В то время, когда разворачивалась шпионская эпопея в его жизни, Теодор задался целью перечесть всего Набокова, вопреки хронологии начав с англоязычного периода. Рождающаяся привязанность захватывала его все больше и больше, сопротивление и спор сменялись удивлением и поражавшим его самого резонансом. И сейчас он доверял тетрадке в клеточку очередное выяснение отношений с писателем Набоковым и десятью черными томами его сочинений. Окно комнаты, где сидел Теодор, было приоткрыто. За окном шел дождь. Непрерывное падение капель производило многотонный шум. Разнобой ударов по красной черепице и зеленым листьям помогал Теодору сосредоточиться.
«Иногда, — писал Теодор, — он просто выводит меня из себя пренебрежительным тоном и спорными предпочтениями, описанием носков и фобиями. И в то же время я чувствую, что совершенно не могу отказаться от того, чтобы в очередной раз не погнаться за его уползающей в лабиринт фразой, не попытаться прыгнуть и ухватить за
Мокрые лимоны висят на ветках в соседнем саду, а сами ветки находятся в напряжении на грани слома. Как в снах с полетами, когда Теодор прикладывает усилие непонятной природы, чтобы держаться в воздухе и не упасть, так сейчас он помогает напряженным веткам удержать в нарастающем порыве ветра отяжелевшие из-за влаги лимоны.
«Совпадая по результатам, мое восприятие большевизма (и это естественно) очень отлично от набоковского в эмоциональном плане. Срок жизни большевизма примерно совпал с продолжительностью жизни Набокова. К счастью и к несчастью последнего, он был старше на полтора с лишним десятка лет. К счастью — потому что у него была возможность сделать свой вполне осознанный и не менявшийся на продолжении его жизни выбор, к несчастью — потому что не увидел его конца, наступления которого отчаялся дождаться. Я же родился удачно, то есть уже в тот период, когда большевистский этап русской государственности прошел фазу „всерьез“ и вступал в фазу „ну, вы же понимаете…“. Я не испытывал к нему ненависти. Это было рано развившееся неприятие, которому ответом было чувство еще более слабое: даже не пренебрежение, а скорее — чувство-предосторожность, чувство-презерватив».
Серая антенна повернута круглым лицом к серому небу. Лицо ее — стылое, мокрое, но антенна не ежится, не отворачивается от ослабшего ветра и моросящего дождя.
«Вообще же Набоков заставил меня еще раз пересмотреть отношение к России. Он сформировал его во мне, как терпеливой настойчивостью ставят голос, он выправил его, определил пропорции, показал Россию в реальном и волшебном свете, вытравил лишние эмоции, внес умиротворение. Мне это очень подходит. В плане рациональном мой взгляд на Россию не отличается сегодня от набоковского. Эмоционально же я просто занят другой культурной субстанцией, целиком приковывающей к себе мое внимание».
На этом запись Теодора заканчивается, хотя не заканчивается его мысль, неожиданный кульбит которой разъяснится в конце главы. А Теодор в это время вспомнил о Кате, девушке на год старше его из близлежащей деревни, с которой он был знаком до встречи с Баронессой и фотография которой хранилась в его бумажнике и после женитьбы, до тех пор пока не выпала оттуда к ногам Баронессовой школьной подруги. И только тогда Баронесса отобрала у него фотографию, и с тех пор Теодор ее больше не видел.
А когда-то летом Катя подошла к нему на пляже. У нее был упрямый, но не вздернутый нос, лицо с наклонностью чуть круглиться, недлинные и не очень густые волосы, очень светлые, гораздо светлее русых, вечно растрепанные, так что только подчеркивали независимость характера, кожа лица была упругой. (Черт! Да за исключением цвета волос — ведь это портрет Баронессы! Неужели мы вечно оказываемся интересны одному и тому же типу женщин не только по характеру, но и по внешности?) Она сказала Теодору, что знает его, но не сказала — откуда. Ее звали Катей, и значит, за ее плечами вполне мог быть лук с отравленными стрелами, но ей было всего девятнадцать, и она сразу впечаталась в воображение Теодора необычной самостоятельностью и остротой поведения и высказываний, оригинальность которых говорила о том, что добыты они не на школьных уроках литературы и не ночным чтением романов, а ее собственными интересом к жизни и волевым характером. Однажды они разговаривали, стоя у кромки воды, и вдруг она попросила его помолчать. Теодор удивился, для этого не было никакой причины. Она смотрела куда-то мимо него, но взгляд ее явно не был сосредоточен на чем-то, так что он и не оглянулся. Через несколько минут она вернула взгляд Теодору и объяснила, что у нее прекрасный слух и неплохое боковое зрение и что она прислушивалась к разговору, который велся в группе, стоявшей метрах в десяти сбоку от них. Это признание, как и тон его, не оставлявший сомнения в законности подслушивания, сначала ошарашили Теодора. Но оригинальность ее прямоты и свободы, ее острого интереса к жизни и к людям покорили Теодора. В другой раз они сидели вдвоем на пустынном берегу реки и смотрели на неторопливо текущую воду, направление течения которой Теодору невозможно забыть. Она сказала:
— Нас видели вместе мои подруги.
— Что они сказали?
— Не наш и не очень…
— А ты?
— Я сказала, что мне нравится в нем все. Мне нравится в тебе все, — подтвердила она, — начиная с этих черных носков.
Стоп! Вот почему она вспомнилась ему именно теперь.
Носки! Излюбленная деталь набоковских описаний. И его же совершенное чувство свободы. Откуда в деревенской девчонке была эта странным образом трансформированная бацилла Набокова, о котором она никак не могла тогда ни слышать, ни знать?ЕСЕНИН — ИЗДАТЕЛЮ. МАТЕРИАЛ НОМЕР 3
Уважаемый Петр Иосифович!
Данный материал посвящаю теме «Наши люди в Еврейском Государстве», то есть, понятно, я хочу написать о недавних наших российских гражданах. Сразу оговорюсь — на мой взгляд, они прижились здесь в основной своей массе. Когда видишь в местной газете или интернетовском сайте на русском языке, как звучит название статьи с предупреждением о начале летнего периода активности змей — «Палестинские гадюки в Эрец-Исраэль» (Эрец-Исраэль — это Земля Израиля, то еть та самая Земля обетованная), то чувствуешь сразу молодое душевное здоровье нации.
Тут, наверное, время сделать несколько замечаний по поводу взглядов членов Кнессета Зеленого Дивана на национальную идею, на основе которой и создано Еврейское Государство, оскорбительно называемое Соседями «сионистским образованием». Самым радикальным сторонником национальной идеи является Борис. У этого — кто не с нами, тот не с нами. Однажды даже заявил, что Холокост — прямой результат ортодоксального иудаизма и светского еврейского универсализма. К еврейской религии в ее традиционной ортодоксальной форме он проявляет особую неприязнь.
— Серега! — однажды сказал он мне. — Предостерегаю тебя на всякий случай: ортодоксальный иудаизм — есть ужасный монстр. Это структура настолько же консервативна и безумна, насколько консервативно и безумно выглядит одежда ее адептов. За то время, пока англосаксонская протестантская инициатива освоила и заселила два континента (Северную Америку и Австралию) и держала под контролем полмира (пока это было возможно и сходило даже за продвижение прогресса, да, пожалуй, и было таковым), иудаизм порождал только всеобщее к себе презрение и бесконечные гонения, пассивно уповая на приход Мессии. Миллионы хоть и не тренированных физически, но здоровых, в общем-то, мужиков столетиями штудировали одну и ту же книгу и комментарии к ней, не выжав из этого занятия ни одной практической идеи из тех, на которых стоит наш сегодняшний мир. Они и теперь игнорируют нашу (представляешь — нашу?) армию, говорят, что хранят страну молитвами. А вот пропитание добывается вполне рациональными способами. Никакой ценности, кроме демографической, они в моих глазах не представляют. Об уважении или пиетете и речи нет. Религиозные сионисты, напротив, трудяги и хребет армии. Но это вещь относительно новая, ей меньше ста лет, и религия с оружием в руках лично меня пугает, хотя, с другой стороны, любой другой человеческий материал подвержен усталости, а этот — нет.
Иудаизм консервативный и реформистский, — говорил он, — водится в основном в Америке и, по-моему, это явление больше относится к области правил поведения и приличия в стране, которая в отличие от Европы в некоторых местах еще стягивает себя «библейским поясом». О еврейских космополитах, интернационалистах и универсалистах речи нет, я их глубоко презираю.
И вообще, — завел Борис однажды свою любимую шарманку, — я разочарован в либералах. Ничего они не найдут, все у них — взвинченная истерия и наркотические грезы. Либерализм в современной западной культуре — верный признак конформизма и вторичности. Да и возьми хотя бы самых известных американских президентов-демократов, им даже самое элементарное — не оскорблять своих жен публичными амурными скандалами и то оказалось не по плечу. Ты хочешь, чтобы я полагался на этих людей?
— Ни за что, — ответил я, когда речь зашла об американцах.
— А нынешние англичане? — сказал Борис. — Ведь они теперь только и делают, что плачут, зачем проклятый Черчилль втянул их в войну, которую можно было избежать. Презренное семя лорда Галифакса.
— На англичан тем более нельзя полагаться, — согласился с ним я. На практике Борис — парень надежный, хотя немного русофоб. Мне тут Теодор подсунул одну повесть на русско-еврейскую тему. (Я уже докладывал, что стал много читать в последнее время.) Там про студента московского литинститута, антисемита Васю, который, однако, напился пьян и рыдал, когда арестовали поэта Наума Коржавина. Этот Борис, я думаю, — примерно тот же случай. И в разведку с ним, как говорится, я бы, пожалуй, пошел. Про Теодора он говорит, что тот мечется между двумя полюсами — склоняется к национальной идее, но не знает, как с этой идеей смотреть людям в глаза. С другой стороны, говорит он, сто лет назад порядочному человеку тоже нельзя было смотреть людям в глаза, если он не разделял идей социального равенства. Кто теперь всерьез вспомнит об этих идеях?