Игра. Достоевский
Шрифт:
После ужина усталая Аня тотчас легла. Он посидел рядом с ней. Они стали считать и наконец насчитали, что она родит в январе. Она мечтала о девочке и уже звала её Соней, как в том последнем романе, который он в страшной спешке додиктовывал ей, с которого у них всё началось и который она считала по этой причине своим. Он уверял, шутливо поддразнивая её, что это будет сын Михаил, такой же умный и добрый, каким был его старший, любимейший брат.
С блаженной улыбкой, с трудом разлепляя глаза, она что-то лепетала ему, но скоро крепко уснула.
Возбуждённый дорогой, попав на своё привычное время ночных неусыпных трудов, он не мог и не собирался уснуть. Его будоражили тревожные мысли.
Сын или дочь... К тому времени
Он негодовал на себя, но где-то в самых глубинах души оставался твёрд и спокоен. Вчерашнее было уже далеко. Он не думал словами, а точно чувствовал всем своим существом, что не пропадёт всё равно, что никакое безденежье не раздавит его, что он, несмотря ни на что, устоит, и вдруг снова стал непоколебимо уверен в себе, как был уверен всегда, чуть ли не с самого детства.
Откуда это взялось у него? Природа ли на диво сковала его? Отец ли, вечный труженик, таким воспитал? Как узнать?
Она спала на левом боку. Рыжеватые жидкие волосы растрепались по мятой подушке. Маленькая рука, сжатая в детский смешной кулачок, уютно лежала под припухлой, будто капризной щекой, влажные тонкие губы оттопырились и чуть покривились, словно ласковый, добрый, беспечный ребёнок лежал перед ним.
Сидя неподвижно в ногах у неё, он тревожно, он трепетно любовался этим ласковым добрым беспечным ребёнком, ещё не потерянным в молодой, созревающей, едва начавшейся женщине. Он так страстно любил её в эту лучшую из минут проступившей уверенности в себе, что вот узнай он сейчас, что она была потерянной, развратной, гулящей, как Соня, и даже хуже её, он полюбил бы в ней даже этот разврат, даже эту продажную мерзкую гадость.
С бешено вспыхнувшим жаром хотел он огромного счастья ей и себе. Не выдержав этого жара, задохнувшись от запросившихся слёз, с колотившимся сердцем, он осторожно поднялся, поправил на ней сползающий плед и без стука поднял окно.
Было темно. Откуда-то снизу долетал сильный ровный рокочущий шум, не понятный ему.
Прислушиваясь, мечтая под этот шум о чём-то неясно-хорошем, он закурил и бросил сразу погасшую спичку в окно. От папиросы туда же летели быстрые искры. Ему вдруг представилась русская современная рядовая семья. Каким-то образом эта семья из дальней провинции очутилась в столице и в столице, от дороговизны и неумения жить, разорилась совсем.
Своей крайней бедности семейство, конечно, стыдится и при этом страшно, глупо, неумело форсит. Такие с деньгами если и не умны, то хоть представительны, похожи всё-таки на людей, а без денег падают быстро, и падение ужасно искажает, уродует их.
Он докурил папиросу, бросил её за окно, машинально вытянул портсигар из кармана, машинально выбрал другую и медленно, жадно её раскурил.
Небо над ним было непроницаемо-чёрным. Наступила ли глухая южная полночь? Или сплошь заволокли его с вечера наползавшие тучи?
Губы, нос, подбородок освещались мгновенными вспышками. Прищуренные глаза оставались в тени.
Идея сулила быть плодотворной. Можно бы, например, описать муки внезапной, непривычной, чувствительной бедности, смешную надутость, высокомерную амбицию в пустяках, провинциальные, будто бы в высшей мере приличные жесты и вымученные слова, которыми они прикрывают свою постыдную нищету, сами, разумеется, зная, что это всего только пустые слова. Они мечтают, разумеется, снова выбиться в люди, то есть где-то местечко повыше схватить, по каким-то загадочным связям, или чрезвычайно выгодно сочетаться узами брака, благородного брака, эт© уж непременно так говорят, да и верят, верят, даже откровенно женясь на деньгах, и таким образом стать не хуже других, по понятиям их, то есть на равную ногу с высшим позолоченным слоем, и перед ними, то есть перед другими, больше не стыдиться себя.
Но с чего бы начать? Теперь-то вот, до места и брака, как извернуться?
Комнаты, пожалуй, сдают, кормятся крохами от жильцов.
Мать благородна и взбалмошна, то есть опять же благородна по-своему, по родне, из каких-то дворян или кто-нибудь где-то служил поудачней других, от этого пыль в глаза и амбиция, амбиция прежде всего. Ну, отец, как водится, уже опустился, распутный, врёт нагло всем, уже без зазрения совести, нахально украшая себя нехитрыми выдумками, за неимением доблестных предков, и тайно помногу пьёт, уже прямо водку, впрочем частенько вспоминая венгерское и стыдясь ещё открытого пьянства. Дочь с характером твёрдым, но ограниченного ума. Жених её старше, даёт деньги в рост, не стыдясь, и таки нажил понемногу копейку, но не ту ещё, с которой прямо богатых берут. Сын из самых размещанских натур, с претензией на самобытность и даже поэзию, но не из потребности этой поэзии, а из книжки, лишь бы приукрасить себя, хоть и в другом совсем роде, а всё-таки выходит, что по примеру отца. Свысока презирает семейство, которое, по его понятиям, позорит его, открыто корит, что вот, дескать, не умели нажить, а туда же, лезете в люди, народили детей. Деньги, одни деньги всё для таких.Он курил теперь беспрерывно, разжигая папиросу от папиросы, швыряя окурки в окно.
Деньги стали обычной, единственной мерой всей нашей жизни. Если их почему-нибудь нет, человек зауряден, ничтожен и подл в презрительных глазах совращённого блеском золота большинства, даже в семье, для самых близких родных. Если же как-нибудь завелись, чаще изворотливой подлостью или удачливым воровством, человек самобытен, оригинален, неповторим, в нём тотчас и от самого чистого сердца откроют бездну всевозможных отличий, достоинств, даже заслуг и ума, не спросив, каким это образом такие деньги достались, ведь это же высшая справедливость у них, а высшая справедливость не может, не смеет никого осенить по ошибке, так у них повелось.
Извольте жить в бедности при таких-то обуженных понятиях этого вечно алчного большинства!
А ведь в бедности учил жить нас Господь...
Но нынче это клеймо, это позор, это свидетельство самой пошлой бездарности, раз не умел заслужить, свидетельство презрительной пустоты, раз не далось тебе в руки!
Вспыхнула несколько раз подряд папироса, осветив суровые складки лица.
Он вдруг увидел полупустую каморку в третьем этаже доходного грязного петербургского дома. Молодые люди, друг против друга, в этой тесной каморке с низким косым потолком сидели вдвоём при свече, одинокой оплывшей сальной свече.
Он тотчас почувствовал, что спиной к нему сидел для него самый важный герой, но с этого места невозможно было разобрать ни лица, ни даже фигуры, и его голоса он не слыхал, не успел даже вдуматься в смысл его, видимо, перед тем каких-то сказанных слов.
Второй был сложения нежного и явный красавец лицом, а красивые часто безвольны и слабы, это уж ему было известно давно и по самым близким друзьям, впрочем, бывали и тут исключения, как и во всём. С надменным высокомерием оскорблённого мелкого самолюбия этот второй громким капризным взвинченным шёпотом возражал:
— Вы мне говорите, что я человек неоригинальный. Заметьте себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и нашего племени, как сказать ему прямо в глаза, что неоригинален он, характером слаб, без особенных оказался талантов и самый, выходит, обыкновенный человек из людей. Вы меня даже хорошим подлецом не изволили счесть, и, знаете ли, я вас даже съесть за это хотел! Вы меня пуще Епанчина оскорбили, который меня считает, и без разговоров, без соблазнов, в простоте души, это заметьте, ему жену считает способным продать! Это, батюшка, меня давно уже не бесит, и я денег, денег хочу. Нажив деньги, знайте, я буду человек в высшей степени оригинальный! Деньги тем всего и подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают! И будут давать до скончания века!..