Игра. Достоевский
Шрифт:
Фёдор Михайлович стоял неподвижно, глядя заворожённо, остановившимся взглядом на этот затлевший, на этот загнивший, на этот явным образом разлагавшийся труп. И протестовал он безоговорочно всем своим существом, и дивился, и до крови было больно, обидно, бессильно ему.
Отшатнувшись, Аня прошелестела одними губами:
— Что это?
Замешкавшись, не тотчас осмыслив этот вопрос, он бесцветно, почти тоже беззвучно сказал:
— Это — «Мёртвый Христос»...
У неё вырвалось отчаянно, хрипло:
— Это гадость!
Он уронил, не двинувшись, не повернув головы:
— Это Гольбейн...
Она негодующим голосом начала:
— Отвратительно,
Он попросил:
— Погоди...
Глядя с испуганным недоумением, нетерпеливо и беспомощно вертя головой, схватив за руку, она тянула его:
— Пойдём отсюда, пойдём, Федя, милый, лучше посмотрим другое!
Стрельчатое окно, пробитое в слишком толстой средневековой стене, едва пропускало пасмурный свет дождливого дня, и он, почти грубо выдернув руку, близоруко щуря глаза, взобрался на стул, чтобы рассмотреть поближе жуткую эту картину, не пропустить ничего и, главное, главное, понять мысль Гольбейна, понять Христа и себя.
Аня, бледная, умоляла его:
— Федя, Федя, тебе дадут штраф, нам же нечем платить, они тебя выведут, ты оскорбишься, будет скандал, невозможный скандал!
Не обернувшись, он бросил ей повелительно сверху, теребя жидкую бороду, раздувая ноздри короткого носа:
— Поди погуляй в другом зале.
Она тотчас ринулась без оглядки, отчаянно, страдальчески, жалко вся подавшись вперёд, прижимая к груди свою сумочку, а он всё стоял, стоял пять минут, десять, пятнадцать, может быть, полчаса, но ясно не разбирал, почти ничего не видел в себе. Вздыбленные, разворошённые чувства и неуловимые быстрые мысли сплавлялись в один горячий звенящий клубок и кружили, кружили его до того, что секундами, мигами терялось сознание, но он тотчас опоминался, явственно различал лишь тоску и смятение, и страшный намечался вопрос, требуя немедленный точный бесповоротный ответ, а что это был за вопрос, зачем и о чём? Он чувствовал только, что у него отрезают надежду и он словно жить не хотел.
Аня вдруг воротилась. С недоумением и опаской она снизу разглядывала его, рука нервно теребила перчатку, а голос по-детски срывался, мелко дрожа:
— Федя, там у них есть ещё... это, знаешь... «Морской вид (Саддама»... превосходная вещь... я такой ещё не видала... Мне, ты слышишь, позволили смотреть её в трубку...
Он очнулся и неловко спустился со стула, чуть не упав.
Она испугалась:
— Федя, милый, что с тобой, на тебе же лица нет!
Он весь застыл, с немым воплем остановились глаза.
Она осторожно, опасливо взяла его под руку и бережно увела в другой зал. Она, как больного ребёнка, усадила его на скамью и стояла, согнувшись над ним, отчаянно глядя в глаза.
Он вдруг понял её и едва прошептал:
— Не бойся, это не то...
Она поспешно спросила:
— Лучше тебе?
Он безмысленно подтвердил:
— Да, Анечка, да... спасибо тебе...
Ясность мысли понемногу к нему возвращалась. Он поднялся и безропотно подчинился её желанию осмотреть весь Музей. Облегчённо и торопливо взяв его под руку, она принялась водить его из одного зала в другой и что-то быстро и много лепетала ему. Он слушал покорно, но не слышал её. Он ждал терпеливо, пока отпирали новую дверь, позванивая ключами, и тотчас с железным скрежетом запирали за ними. Он беспомощно оглянул человечка, у которого был высунут зачем-то язык и шесть рук. Он как в бреду обсуждал очень важный вопрос, франк или только полфранка надлежит дать за осмотр. Наконец он снова увидел себя в первом зале и бесцветным голосом попросил:
— Давай ещё раз...
Она хватала его за рукав, надеясь удержать:
— Федя,
Федя, я боюсь за тебя!Он с недоумением и негромко спросил:
— Чего ты боишься?
Глядя ему прямо в глаза своим честным испуганным взглядом, она сказала, вероятно, не то, чего в самом деле постоянно боялась:
— Как бы чего не случилось...
Но он угадал, что она боялась припадка, и спокойно заверил её:
— Этого не случится, пойду я.
Она было двинулась следом, но в тот зал не решилась войти.
Он ещё постоял у Гольбейна, внимательный и холодный, без мыслей и чувств, похожий на истукана, думая только о том, чтобы это навсегда, именно навсегда осталось перед глазами.
Уходя, он подал смотрителю франк.
Почти бегом она вывела его из Музея, и они пошли прочь наугад. Он ступал тяжело, словно чувствуя на руках и ногах кандалы. Голова была низко опущена. Он видел перед собой только влажно блестевшие камни и жуткое то полотно. По разбитому, словно измятому телу временами проходила крупная дрожь.
Она слышала эту опасную дрожь сквозь рукав сюртука. Она беспокойно гадала, что же с ним происходит в эту минуту, и порой ей недоверчиво, смутно казалось, что он не болен, да, не болен сейчас, а только страдает, может быть, сильно страдает, и пыталась понять, отчего так отчаянно, так неутолимо мучился он, и, прибавив шаг, наклонившись вперёд, заглядывала в его застывшие потупленные глаза, но, встречая взгляд неподвижный, опустошённый, отталкивающий её, наконец потупилась тоже, стараясь от страха уже не глядеть на него, и ей становилось от этого всё страшней и страшней, и она, сжавшись вся, ожидала, что вот сейчас, вот на этом шагу он вдруг потеряет сознание, свалится с ног и забьётся у всех на виду в своих диких, в своих невозможных конвульсиях.
Споткнувшись на ровном, он огляделся. По лицу прошла тёмная тень. Оставаясь бледным и серым, оно медленно, словно нехотя оживало. Глаза осторожно светлели. Бескровные губы нервно открылись, задвигались. Он силился что-то сказать, но из открытого рта вырывались хриплые, невнятные звуки.
Желая чем-то помочь, она стиснула его уже не дрожавшую руку и с надеждой спросила:
— Это Гольбейн?
Он ответил, слабо пожав её руку, но она не поняла, почти не заметила этого и решила, что у него даже нет сил говорить, и, спеша что-то сделать, успокоить, отвлечь, жалобно попросила его:
— Пойдём, посмотрим фонтан.
Он как вкопанный встал и с угрозой спросил:
— После этого? Разве фонтан?
Она наконец поняла, и слёзы навернулись у неё на глаза:
— Ну что, что ты нашёл в этом «Мёртвом Христе»? И написано плохо, даже аляповато и грубо, просто скандал!
Словно разбуженный вслух произнесённым названием, словно осмыслив его наконец, двинувшись вперёд тяжело и неровно, он согласился, задумчиво возразив:
— Это, пожалуй, что плохо и грубо, это и жаль, так ведь что, ведь всё-таки главное дерзость, он так поставил этот всемирный вопрос, он точно гвоздь заколотил каждому зрителю в самую душу и в мозг... и везде...
По-прежнему желая только отвлечь, волнуясь, теперь сама заметно дрожа, теряясь, как поступить, она снова взяла его под руку и настойчиво повторила:
— Лучше посмотрим ещё Шпалентор.
С глубокой складкой на выпуклом лбу, глядя прямо и неподвижно перед собой, он будто вяло, будто нехотя проговорил:
— Вот почему, вот зачем ему понадобилось писать этот ужас? Какие тут были причины? Понимал ли он сам, что весь этот ужас мог и должен был означать?
Пугаясь всё больше, беспомощно моргая глазами, она продолжала: