Игра. Достоевский
Шрифт:
— Что же Андрюшка? На другой день прислал ему полторы тысячи, но объявил, решивши того попугать, что отныне сбавляет цену за переводы, так Кронеберг по этой причине потребовал надбавки чуть ли не вдвое, на что Андрюшке не согласиться было нельзя, из страха упустить такого сотрудника, однако же даром потрясение пройти не могло, Андрюшка слёг от потерянных денег и до того истощился, что несколько дней доктора опасались за самую жизнь. Каково? Чем же Булгарин хуже Краевского [48] ? Нет, Краевский во сто раз хуже и теперь опасней Булгарина в тысячу раз! Почему? Ах вы, невинный! Да потому, что всё захватил и всем овладел. Кронеберг предлагал Ольхину переводить для «Библиотеки для чтения», а Ольхин ему отказал, рад бы был, говорит, да боюсь, Краевский рассердится на меня. Вам всё это надобно знать, и вот для чего. Вы у нас неофит, новичок, вас попытаются непременно ограбить, так вы не поддайтесь в соблазн, а непременно, ради спасения своей же бессмертной души, за печатный лист требуйте не менее двухсот рублей на ассигнации, понимаете ли вы меня, всенепременно!
48
Чем же Булгарин хуже Краевского? —
И, уже воспламенённый, с тёмным жаром на измождённых щеках, прерываемый кашлем, тотчас перескочил с тлетворного духа торгашества, разлагавшего нашу литературу, на разъединённость, раздробленность живых действователей литературного поприща, которых мало и без того для такого запущенного в образовании и в нравственности общества, как общество русское:
— Общество сетует на литераторов за дух парциальности [49] , который не допускает их действовать дружно и совокупными силами. В этом есть своя доля истины, но что ж делать, если причины этой парциальности заключаются гораздо более в различии образования, направлений, понятий, чем в корыстных расчётах, как привыкли думать у нас? Корысть так же хорошо связывает, как и разделяет людей, и потому она отнюдь не может быть непреодолимой помехой для дружной совокупной работы. Причины разъединённости и полемических отношений, в которых находятся друг к другу литераторы наши и которые не допускают их действовать заодно, скрываются в неопределённом, неустановившемся и пёстром характере самой нашей общественности, где высокая образованность сталкивается с грубым невежеством, глубокая учёность с поверхностным полузнанием, страстное убеждение с решительным отсутствием каких-либо мнений, благородное стремление с корыстным расчётом, гений и посредственность, талант и бездарность часто пользуются одинаковым успехом, где, наконец, даже люди, которых должны соединить их даровитость и благородство стремлений, никак не могут сойтись друг с другом, потому что один из них по своим литературным мнениям англоман, другой не признает ничего, кроме немецкой литературы, и в особенности ненавидит французскую, а третий не хочет знать ничего, кроме именно французской литературы. Посмотрите, какое разделение между нашими литераторами по одному отношению к русской литературе: одни благоговеют перед писателями старой школы и видят высокие образцы только в Ломоносове, Державине и Карамзине, другой присовокупляет к ним Жуковского и косо смотрит на Пушкина, третий совершенно холоден к старинным писателям во имя Пушкина, четвёртый, преклоняясь перед новыми писателями, враждебно смотрит на старинных, пятый, удивляясь гению Пушкина, не понимает, как можно восхищаться «фарсами» Гоголя, разумея под этими «фарсами» «Ревизора» и «Мёртвые души». Во всём этом видно больше общественной незрелости, чем ограниченности или невежества, и нисколько не видно никаких корыстных и низких расчётов. И как публика может осуждать литераторов за подобное разделение, если оно ещё более царствует между ей же самой? Ведь литература есть отражение общества, и все её недостатки, равно как и хорошие стороны, суть недостатки и хорошие стороны самого общества.
49
...за дух парциальности... — От лат. partis — часть, частичный, отдельный.
Это были его любимые темы, любимейшие, и Белинский был способен говорить беспрестанно, если бы его не обрывали слабые силы, и тогда Белинский в изнеможении откидывался назад, задыхаясь, с потухшим взглядом ставших серыми, невыразительных глаз.
Он не спорил, всё было так близко ему в этих мыслях об раздроблении литературы и об раздроблении общества, он видел, как уже раздроблен и сам человек, хотя раздроблен как-то не так, что ещё не во всех подробностях представлялось ясным уму, и царапало тревожное чувство, что между ними непременно завяжется спор, однако он был восторжен и упоён, близость мыслей была до того ему дорога, что это нежеланное чувство задвигалось куда-то и тлело почти неприметно, и его до какой-то тяжёлой, болезненной страсти тянуло к оставленной дома работе, и он даже приподнимался, намереваясь тотчас уйти, да Белинский тут же бросал на него свой тоскливый умоляющий взгляд, так что он вновь садился, делая вид, неуклюже, смешно, что всего только переменил положенье на стуле, а Белинский, отдышавшись, приподнимался и продолжал с прежним жаром, без которого в жизнь свою не сказал, должно быть, ни звука:
— Да, дух разъединения преобладает у нас, у каждого сословия всё особенное, своё, и платье, и манеры, и образ жизни, и обычаи, и даже язык. У нас ещё не перевелись учёные, которые всю жизнь остаются верными благородной решимости не понимать, что такое искусство и для чего же оно, у нас ещё много художников, которые и не подозревают живой связи их искусства с наукой, с литературой и с жизнью. И потому сведите такого учёного с таким живописцем, и вы увидите, что они будут или молчать, или перекидываться общими фразами, да и те для них будут не разговором, а скорее работой. Иной наш учёный, в особенности если посвятил себя самым точным наукам, с иронической улыбкой смотрит на философию и историю и на тех, кто занимается ими, а на поэзию, на литературу смотрит просто как на вздор, а наш литератор с презрением смотрит на математику, которая не далась ему в школе.
Он всё-таки решался сказать, что это разъединение внешнее, следствие необразованности, следовательно, ещё ничего и с успехами просвещения довольно скоро может пройти, и Белинский поднимался с подушек и вспыхивал весь:
— Так! Однако же все эти люди получили первоначальное образование, если не довольно глубокое, то довольно многостороннее, словесник учился же математике в школе, а математику преподавали словесность. Многие из них даже очень хорошо рассуждают о том, что существует только искусственное разделение наук, а существенного не может и быть, потому что все науки составляют одно знание об одном предмете, то есть о бытие, что искусство тоже, как и наука, есть то же сознание бытия, только в форме другой, и что литература должна быть наслаждением и роскошью ума равно для всех образованных людей. Но когда эти прекрасные рассуждения им приходится прикладывать к делу, тогда они сей же час разделяются на цехи, которые друг
на друга посматривают или с некоторой иронической улыбкой и чувством собственного достоинства, или с недоверчивостью, что чаще всего. Как же тут требовать сообщительности между людьми различных сословий, из которых каждое по-своему и думает, и говорит, и одевается, и ест, и пьёт, и живёт?!Белинский вновь задыхался и падал в изнеможении на измятые, сбитые комом подушки, а он сидел перед ним, не смея подняться, чтобы не раздражить ещё больше, желая дослушать его, охваченный ужасом раздробления целого общества, не в силах представить, что бы могло это общество объединить, кроме желания объединиться, да откуда же это желание взять, но неистощимая энергия уже поднимала с подушек Белинского, и неистощимый его оптимизм тут же развязывал эти гордиевы узлы:
— И, однако же, не подлежит никакому сомнению, что у нас сильная потребность объединения, есть стремление к обществу, вот что важнее всего! Реформа Петра не уничтожила, не разрушила стен, отделявших в старом обществе один класс от другого, но она подкопалась под основание этих стен, и если не повалила, то наклонила их набок, а теперь со дня на день они всё более и более клонятся, обсыпаются и засыпаются собственными своими обломками, собственным своим щебнем и мусором, так что починять их заново значило бы придавать им тяжесть, которая, по причине подрытого их основания, только ускорила бы их падение, неизбежное и без того. И если теперь разделённые этими стенами сословия не могут переходить через них, как через ровную мостовую, зато легко могут перескакивать через них там, где они особенно пообвалились или пострадали от проломов. Всё это прежде делалось медленно и незаметно, теперь делается и заметнее и быстрее, и близко время, когда всё это очень скоро и начисто сделается, железные дороги пройдут и под стенами и через стены, туннелями и мостами, усилением промышленности и торговли они переплетут интересы людей всех сословий и классов и заставят их вступить между собой в те живые и тесные отношения, которые невольно сглаживают все резкие и ненужные различия.
И глаза Белинского пылали, как свечи, и впалые щёки заливал болезненный тёмный румянец.
— И вот где непреходящее значение и заслуга нашей литературы! Разнородное общество, сплочённое в одну массу только одними материальными интересами, было бы жалким и не человеческим обществом. Как бы ни велики были внешнее благоденствие и внешняя сила какого-нибудь общества, но если в нём торговля, промышленность, пароходство, железные дороги и вообще материальные силы составляют первоначальные, главные и прямые, а не вспомогательные только средства к просвещению и образованию, то едва ли такому обществу можно завидовать. В этом отношении нам на судьбу пожаловаться нельзя. Общественное просвещение и образование потекло у нас вначале ручейками мелкими и едва заметными, но зато из высшего и благороднейшего источника — из самой науки и литературы. Наука у нас и теперь только укореняется, но ещё не укоренилась, тогда как образование только ещё не разрослось, но укоренилось уже, лист его мелок и редок, ствол не высок и не толст, но корень уже так глубок, что его не вырвать никакой буре, никакому потоку, никакой силе: вырубите этот лесок в одном месте, корень даст отпрыски в другом, и вы скорее устанете рубить, чем устанет он давать новые отпрыски и разрастаться. И причина этого лежит в успехах нашей литературы! Литература наша создала нравы нашего общества, воспитала уже несколько поколений, которые резко отличаются одно от другого, положила начало внутреннему сближению сословий, образовала род общественного мнения и произвела нечто вроде особенного класса в обществе, который от обыкновенного среднего сословия отличается тем, что состоит не из купечества и мещанства, но из людей всех сословий, которые сблизились между собой через образование, исключительно на любви к литературе, сосредоточенное у нас.
Он выходил от Белинского, не замечая серого мутного грязного осеннего дня, и торопился к себе. Подгоняемый жаждой труда, он садился за стол, но чем далее, тем работа его замедлялась. Яков Петрович Голядкин выдерживал свой характер вполне, не желая подвигаться вперёд, претендуя, что ещё не готов, словно бы ехидно нашёптывая ему, что он пока ещё сам по себе, что он ничего, ни в одном то есть глазу, а что, пожалуй, если пошло уж на то, так и он тоже может, почему же и нет, он ведь такой, как и все, он только так себе, а то такой же, как все.
В самом деле, жаркие речи Белинского вызывали новые мысли, он всё глубже заглядывал в этот характер, который вдруг представился ему в пору окончания «Бедных людей» и теперь разрастался, принимая такой огромный масштаб, какого он и в уме не держал, приходилось замедлить и пообдумать ещё, а тут ещё денег не оказывалось решительно ни копейки, он перебивался в кредит, что нервировало и понапрасну раздражало его, к тому же кредит истощался, уже не хотели верить ни в булочной, ни в мясной, и от этого совсем уже скверно жилось.
Между тем Петербург наполнялся, литераторы возвращались из окрестных дач и наследственных деревень. То один, то другой заглядывал по обычаю к больному Белинскому, и Белинский каждому раз по десять, не менее, это так всегда у него и велось, с жаром повествовал о новом авторе и новом романе, уверяя, что отныне «Бедные люди» его настольная книга, в самом деле не выпуская рукописи из рук и постоянно приводя из неё отдельные выражения в подтверждение любых своих мыслей, чего бы внезапно ни коснулись они.
Явившийся наконец Григорович, именовавший себя пропагандистом-клакёром, понёс эти мнения по всем столичным гостиным. Повсюду сумятица сделалась страшная. Слава Достоевского поднялась. Почтение неимоверное окружило его. Всех снедало страшное любопытство, кто он такой, что он такое и что же пишет ещё. В ответ Белинский распространялся о первых главах Голядкина, ещё этих глав не читая, понукал его дописать поскорее новый роман и почти запродал его в «Отечественные записки». Князь Одоевский [50] просил осчастливить его своим посещением. Соллогуб рвал и метал, что открылся новый талант, а он-то, как же так, с ним не знаком, тогда как со всеми знаком. Только что воротившийся из Парижа Тургенев без промедления был представлен ему и привязался к нему такой дружбой, что Белинский, славно смеясь, говорил, что Тургенев так-таки и влюбился в него. Он отвечал Тургеневу тем же, восхищаясь этой цельной натурой, которой природа не отказала ни в чём: поэт, талант, аристократ, образован, умён, красавец, богач, характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе, двадцать пять лет.
50
Одоевский Владимир Фёдорович, князь (1803—1869) — русский писатель, музыкальный критик. Издал сборник новелл и философских бесед «Русские ночи» (1844).