Инга
Шрифт:
Он говорил, сомневаясь, а надо ли, ну, посадил девочку, и хватило бы. Но увидев, как ссутулились плечи, и напряглись руки, упертые в белые складки, успокоенно понял — да, надо. Иначе не выйдет этого вот молящего напряжения. И пока хватит, а то она не выдержит.
— Я сейчас набросаю фигуру, все в общем отмечу. Можешь не слишком напрягаться, пока. А свет, это днем. Штора зеленая, солнце пройдет через нее, будет как раз нужное.
Держал на руке альбом, набрасывая коротким карандашом штрихи. Отступал на шаг, сдвигался в одну сторону и в другую, выбирая нужную точку. Что-то говорил, и время от времени командовал, когда она поворачивала за ним лицо.
— Не крутись. Молодец. Сиди. Так.
Под грифелем появлялись очертания
Наконец, прервав себя на полуслове, рассмотрел альбом и кивнул.
— Ну вот. Так сделаем.
— Я…
Поднял голову, снова с легким раздражением. Улыбнулся.
— Устала? В туалет? Беги, и скорее давай.
Сел на легкий стул, скрипнувший под его телом. И откидываясь на плетеную спинку, опустил глаза в альбом, слушая, как она, поколебавшись, слезла с постели и, не решившись взять простыню, прошла мимо горячей смуглой тенью. Щелкнул выключатель. Подняв голову, Петр успел заметить, как входит, и дверь закрывает от него плечо, руку, светлые по сравнению со спиной ягодицы и темную голень.
Пока в ванной комнате царила осторожная тишина, он, снова умиляясь, представил, как сидит там, на унитазе, прикусывая губу и стараясь не шуметь, изо всех сил. И разглядывая смятые простыни, снова захотел ее, такую голую, с круглой женской грудью и мальчиковыми бедрами. С этим вот испуганно-доверчивым личиком, с которым она кинулась ему помогать и совершает один за другим свои маленькие подвиги. Убегает от бабушки, раздевается ночью, в снятом номере, перед мужскими глазами (ты художник, Петруша, напомнил себе, как недавно ей, да сколько их перед тобой раздевались, но тут же с юмором и покаялся, да художник, но сейчас — мужик), и еще эти простыни. Будто они, и, правда лежали на них тут, жарко, и он добывал из нее женщину, ту самую, что после будет говорить под требовательным мужским телом свое низкое «а-а-ахх». И все они, те, что будут брать ее, не замечая, что это она берет их, скажут спасибо ему, Каменеву, за то, что добыл. Повернул ей судьбу. Оттащил от другой, где сопящие слюнявые пацаны с грязными взглядами и гыгыкающими рассказами, скучный муж, которому — стирать и готовить, орущие в коляске дети. Нет, надо ее забрать. Пусть через год, но забрать, швырнуть в то горько-сладкое месиво, в котором она вспыхнет, раскрываясь темным цветком, станет такой, каких писал Климт. Женщина, цветущая губами и темными сосками полных грудей. Порочная, страстная. Потом, может быть, она пропадет, пойдет по рукам или сопьется. Но останется в его картинах, прослеживающих шаг за шагом…
Зашумела вода. Открылась дверь. Он снова заинтересованно стал перебирать наброски, ожидая, когда заберется на свое место. И вставая, положил альбом. Подходя, мягко взял руку, устраивая, как нужно. Вдохнул запах соли от жестковатых волос. Встал на колени, заглядывая снизу в опущенное лицо, потому что она вдруг задрожала, так что плечи дернулись под его руками. Почувствовала. Его прикосновения изменились. И она…
— Инга, — еле слышно сказал, трогая пальцами, проводя, обхватывая и притягивая, снова пробегая пальцами, там, где никто до него, и свирепо пьянея от этого, — Иннн-га…
Она обмякала, стоя на коленях и подаваясь к его груди и лицу, а руки все так же держала на постели, упираясь пальцами в складки.
— Инн-га…
Альбом за его спиной лежал молча, показывая потолку наброски смуглой фигуры на белом бескрайнем пространстве. Петр повел плечами, ощущая, как они смотрят в потолок, и тот смотрит на них.
Забирая с ее скул пряди волос, притянул к себе и поцеловал в губы, которые, дрожа, раскрывались под его губами, поцеловал долго и сильно, будто хотел перелиться в нее сам или позволить ей перетечь в себя.
И мягко отводя ее лицо, оторвался, разглядывая зажмуренные глаза. Какой темный мед. Какой… Потом он научит ее — смотреть. Не закрывать
глаз, никогда, чтоб было острее. Когда первое останется позади. И нужно будет еще что-то, сделать острее память об этом, темном, вынимающем нутро.— Все, — шепнул ей, поднимаясь, — все, прости. Не смог удержаться.
Она так и не открывала глаз, послушно ставя плечи, как надо, послушно следуя уверенной руке, поворачивающей голову. Изогнула спину, чуть склонила лицо, темные волосы гривкой свесились на голое плечо.
За плотно занавешенным окном бледнели в предрассветном сумраке звезды. С моря наползал туман, еле заметной дымкой, устраивался в кустах и среди камней, маленький, как ватки под наряженной крошечной елкой. От воды, за деревьями, медленно шла Вива, слушая мокрого Саныча.
Инга открыла глаза, и Петр мысленно поморщился тому, какой счастливый свет излился из темных зрачков. Он рисовал ее лицо. Сейчас, пока свет электрический, яркий, его хорошо видно, а днем, в контровом зеленоватом освещении останутся лишь темные тени и блеск, намеки на линии. Которые нужно наметить сейчас.
— Ты сиди, я буду работать, хорошо, Инга, девочка?
Она еле заметно кивнула, глядя на него полными счастья глазами. Петр снова поморщился. Они точно сговорились, его альбом и этот цыпленок. Как удобно — дядя художник, посадил голенькую и не нужно бояться, поцеловал как надо, сладко, вкусно и снова убежал — вершить бессмертный шедевр. Но сговор как раз и мешает идти дальше.
— Ты слышала. Вадя говорил про Наталью мою. Мы учились вместе. Она первая красавица была на курсе. Да что там на курсе. На нее до сих пор мужики смотреть не могут спокойно, на улице в тумбы врезаются, когда мимо идет. Выбрала — меня. Вернее, я решил — будет моя женщина. Спать не мог, глаза закрою и вижу — ноги длинные, гладкие, как, ну как говорят про цвет — лилейный. Такая у нее кожа. И очень большие глаза. Я из-за глаз дышать в ее сторону боялся, все казалось — сейчас лицо рассыплется и улетит, а за ним остальное — тонкая шея, плечи хрупкие такие, и видны светлые косточки ключиц. Та знаешь да, ключицы? Мужики просто разум теряют, когда оно такое вот, кажется, сомни в руке и убьешь только движением. Пальцев.
Посматривая на темнеющее лицо, говорил, а рука работала, схватывая и закрепляя прикушенную губу, горестно сведенные брови, и это вот, снова появилось в плечиках, такое, убитое, и стало еще сильнее, выразительнее.
— Любил. Да что там. Я и сейчас. Эй, ты чего? Не вздумай плакать, мне нужно твое лицо. Инга, не смей реветь.
Не двигаясь, она сказала хрипло:
— Мне пора. Уже.
— Еще чего. Я только начал.
— Я…
— Помолчи. Ты можешь нормально помолчать сейчас?
Шагнул в сторону и вдруг пнул подвернувшийся стул, тот отлетел к стене, упал, задирая тонкие ножки.
Петр снова вернулся на место, продолжая набрасывать летящими линиями трагически искаженное лицо. Вот, отлично. Потом все поправится. И будет хо-ро-шо…
Недалеко за окном прошла Вива, улыбаясь своим шальным мыслям, и колыхая вокруг стройных щиколоток прозрачную, расписанную цветущими ветками, кисею. Не зная, что за бессонным окошком, затянутым зеленой шторой, сидит ее внучка, ее Инга, девочка. Мучаясь увиденными картинками своего Петра и его прекрасной Натальи.
Он рисовал, уже молча, торопясь успеть схватить. А Инга, свешивая волосы, с мольбой глядела на него полными слез глазами. Руки занемели, кажется, сейчас сломятся в локтях, и она упадет, головой в пол, загремев коленками о край кровати. Болели плечи и спина, но еще больше болело сердце. А за окном, она это чувствовала ноющей спиной, неумолимо высвечивался рассвет. Следом придет утро. Полное солнца, звуков. И людей. Она бы выдержала это, если бы не стоящая перед глазами прекрасная Наталья, лилейная женщина. Вот она подошла к Петру, обнимая тонкой рукой за плечи, глянула на рисунок. И рассмеялась, прижимаясь.