Инга
Шрифт:
— Пьяная муха!
Инга расхохоталась, всхлипывая.
— Теперь ты, — предложил Горчик, по-прежнему немилосердно кося глазами.
— Сей-час. Так да? Пьяная му-уха-а-а!
Вместе смеясь, они встали. И закутав девочку в одеяло, Серега подтолкнул ее к двери.
— Пойдем, надо в сортир сгонять, я посторожу, с фонарем. А то в кустах ногу сломаешь. И ляжем.
— Да, — согласилась Инга, — ляжем, давай уже скорее, я все же мерзну.
За прикрытой не до конца дверцей тихо маялся мирный огонь, устав стрелять горящими ветками и насыпанным поверх углем. И ветер чуть-чуть утих, выл ровно, гудел в трубе, качал деревьям их зимние голые ветви,
Это не секс, думала Инга, под одеялом вытягивая руки, чтоб мальчику было удобнее стащить с нее толстый свитер. Конечно, это не секс. Тогда что это, думала она, прижимаясь к нему бедрами, и вздрагивая от горячих рук на голой пояснице над расстегнутыми джинсами. Если это, вот это — когда теплые губы трогают грудь, и в этом совсем нет тяжелого, приторно-сладкого, что тянется темной вязкой нитью, выматывая нутро, если это, такое невесомое, легкое, такое полное нежной радости, не секс, тогда это что?
Думала и забывала додумать, повертываясь, и сама расстегивая рубашку, чтобы прижаться ухом к гладкой груди, там, где за ребрами колотилось сердце, из-за нее колотилось. И нужно было успокоить его, поцелуями. Это важнее, чем задавать себе вопросы, мучаясь и ища на них ответы, мучаясь — верные ли они. Ничего не стало вокруг, кроме узкого горячего тела, такого… такого, летящего к ней, и вдруг замирающего, за секунду до того, как она замерла бы сама, остановленная данной Виве клятвой. И уже без страха, зная — он ее бережет, она снова трогала голые плечи, проводила пальцами по впалому животу, чуть опускаясь ниже и останавливаясь, урывками вспоминая Анжелкины опытные рассказы, о том, что они мужики, не бабы, им терпеть нельзя, а то ихние яйца… Его, значит. Ему нельзя терпеть, а она его мучает. И потому, держа руку на теплом мальчишеском животе, спросила еле слышно, вытягиваясь рыбой — поближе к уху:
— Ты, может быть, хочешь, ну, так чтоб…
И выдохнула с горячей благодарностью, когда он шепотом ответил:
— Дура ты, Михайлова. Мне хорошо.
— Я не дура. Я Инга.
— Еще какая. Можно, я тебе придумаю? Имя. Чтоб только наше.
— Конечно. Мальчик-бибиси. Только наше.
Она ждала, прижимаясь к его груди ухом, слушала сердце и, смеясь, потормошила, опуская ладони за спину, под пояс его брюк.
— Ну?
— Потом. Не придумал еще.
«Потом», думала, закрывая глаза и покачиваясь в мягкой воде его поцелуев. Потом. У нас с Сережей будет потом. Как хорошо, что каждый раз у нас есть и потом тоже. Хочу, чтоб всегда так.
А он, обнимая и прижимаясь, откачиваясь, чтоб найти еще место поцеловать и еще одно, думал стесненно, спохватываясь и поправляя сам себя. Она такая — большая вся. Ну, не так большая, а для губ. Черт, не хватит же времени. Когда ходила, летом, то вот под коленками. Там еще. И где косточка на щиколотке. Так много всего.
— Ты куда, — смеясь, она поджимала ногу, — щекотно.
— Я тут, — снова высовывал голову из-под одеяла. Рычал, обхватывая ее, утыкался носом в шею. И замолкав, медленно целовал около уха…А еще, когда сидели там, в комнате, и было темно, думал, где уголки губ, там у нее…
— Щекотно!
— Скажите, нежные мы какие. А так?
— Так — хорошо.
Она уже вздыхала совсем сонно. И неудивительно, поднялась рано, ехала, нашла его, а после ходили по стылому городу, ели пончики в гулкой столовой, поехали на длинный пляж в Камыше — она попросила, давай туда, где купались в прошлый раз. Устала. Ляля моя, думал, обнимая и подчиняясь ее ладошке, которой она прикладывала его руку к своей груди. Моя ляля, кукла моя золотая, моя ленивая быстрая цаца. И смущенно улыбался в темноте, не решаясь сказать
это вслух. Такие смешные слова. Она сразу придумала, она умница. Теперь он ее Сережа-бибиси. А он что? Ну не кошечкой же звать! В его сонной голове, где уже смешивались слова, переплетая хвостики и лапки, оставались только вот эти, смешные, как ласковые касания. Как губы на мочке смуглого уха. Моя цоня, лаконя, мое рыбное золото, моя-моя-моя ляпа моя ляпушка капушка…— Что? — она мягко ворочалась, укладываясь на бок и прижимаясь к нему задницей, сгибала ноги в коленках, чтоб быть поближе.
— Ничего. Спи, Михайлова. Я тебя люблю.
Прижался к ее шее, как тогда летом, в первый раз. И сейчас, точно так же с восторгом улетая от запаха и нежной кожи под своими губами.
— Ляля моя, — вдруг тихо сказала Инга, — моя моя ляпушка капушка. Мой.
— Что?
Но она спала. И он, полежав с закрытыми глазами, заснул сам, так и не поняв, точно ли она повторила во сне его не проговоренные вслух нежные смешные прозвища. Или ему это просто приснилось.
21
Вива повесила на сосновую ветку шарик, отступила, и, удовлетворенно кивнув, вынула из картонной коробки ленту серебряного дождика.
— Детка, посмотри. Мне кажется…
Фраза повисла, так же, как свесился с пальцев пушистый сверкающий хвост. Помолчав, Вива бросила дождик поверх игрушек и подошла к внучке. Села рядом, обнимая за плечи.
— Ну что ты? Все сердце себе порвала. И о моем не думаешь, да?
— У тебя — Саныч, — отозвалась Инга, изучая сложенные на коленках руки.
И привалилась плечом, вздыхая и закусывая губу.
— Что мне делать, ба? Почему все так вот?
— Ты моя бедная золотая девочка. Только пережить. Ну что ты? Ничего вроде и страшного. Ну, не пишет. Так дела, зима. Знаешь, как там, в столицах? Он художник, наверное, хлопот перед праздниками полно, только поворачивайся. Увидишь, к середине января все растреплется, уляжется и как надо сплетется.
Покачивала Ингины плечи, напевая утешения в темную макушку. И прислушавшись к молчанию, легонько встряхнула, поворачивая к себе смурное лицо.
— Так. Похоже не в Петре дело? Ты что? Ты из-за Сереги своего?
Замолчала сама, хмурясь и соображая, как быть. Ну вот, доигрались в любовь. Девочка сама не своя, с ее характером разве ж можно ей рваться между двумя. И ей, Виве, разве понять каково ей сейчас. Она как увидела в свои шестнадцать Олега, так десять лет никого больше и не видала, жила, как во сне. Пока живой был, в счастье купалась, а когда про аварию сказали, застыла вся. Так, в свое медленное горе, что казалось ей вечным, вмороженная, и плыла по времени, сперва там, после уже тут, в ярком Крыму. Улыбалась, шутила, даже с кем-то знакомилась. И все мимо сердца, даже Зойка, хоть и заботилась о ней как надо, но и тысячной части той любви, что досталась внучке, не додала она дочери. И знала об этом. Потому и заботилась изо всех сил, чтоб хоть так.
Прижимая к себе девочку, усмехнулась. Говорят, если даже кошек любишь по-разному, нелюбимая может просто так умереть. Сдохнуть, уйти, чтоб не мешать нелюбви. Хоть и кормят всех одинаково. Потому Зойку отпустила беспрекословно, подальше от своего плавного почти равнодушия. Но эта…
Эта ноша — только ее. И как ее вытащить? Спрашивала про Федру. Слушала жадно, историю о том, как страсти могут быть сильнее человека. Настолько сильнее, что все ломают в его судьбе. И ломают тех, кто рядом. Не зря сказал тертый Каменев, не зря болтая, вспомнил именно эту, хотя и сюжет казалось, вовсе другой, нет тут царицы и нет запретной любви к пасынку. Другая любовь есть. Вон сказала — даже две. И судя по трагическому лицу, вторая крепко ее взяла.