Инга
Шрифт:
Ждала. Как ждала-то! Позвонил. И журнал вышлет и сказал всякого. И в конце, прямо просил, чтоб откликнулась, ну не дура же она совсем, слышала по голосу, даже попрощаться никак не мог, тянул резину. А она? Она что?
Прошла мимо внимательной Вивы, стоящей у стола с большим ножом.
— Ба, я полежу. Устала что-то.
И войдя в комнату, выключила ненужный свет, повалилась на постель, поджимая к животу ноги в шерстяных носках. Сунула руку под подушку и вытащила листок с Сережиными словами. Вот все и расплелось, и заново сплелось. Мальчик Сережа… Ты, говорит, живи, как хочешь слова не скажу. Нескоро только то будет. Господи, а у нее даже фотографии его нету! Ни одной. Хоть бы в Керчи затащила в ателье, пусть
Она повернулась и села, сердито вытирая щеки свободной рукой. И снова Вива права — да Инга за все шестнадцать лет не ревела столько, сколько из-за этого тощего пацана с карманами. А Петр, ну, что Петр. Она сама его, получается, заставила. Ходила следом, вздыхала, навязалась. Да он радоваться должен, что так все сложилось. Провел хорошую неделю. Кто она ему — обычная девчонка, за три тыщи километров. Даже и не красавица совершенно, хоть и похваливал. И все, что хотел, все получил, картина вот есть. Все что могла, сделала.
— Ты меня оставь, — сказала шепотом, баюкая у груди листок, — я хочу только с ним, я выбрала. Спасибо тебе. И прости, ну так получилось. Дура я Михайлова. Но знаешь, я ужасно рада, что он — один у меня. Когда было вас двое, хоть порвись.
Она легла, натягивая одеяло. Положила на грудь листок и прижала его ладонью. Закрывая глаза, подумала, радуясь, как много у них есть, чтобы вспоминать. Они молодцы. Есть тайная комната и он сидит рядом, в темноте. Есть его ладонь, когда она проводила пальцем, колючки искала. Обрыв на Атлеше. Она сама его поцеловала тогда, и она — молодец. А еще — осенняя Керчь, песок на длинном пляже, вода и он по пояс, держит ее, когда сидит, обняв его ногами, и оба смеются. Целуются мокрые. И эта чудесная печка. Матрасы. Да это самая лучшая ее осень. Нет. Пусть дальше будут еще лучше — всякие времена у них. А пока она будет лежать и вспоминать ту первую в Керчь поездку. И травы на склоне над широкой водой.
Вива прошла коридором. Заглянув, в узком луче увидела мирное счастливое лицо. Не стала будить, просить раздеться и лечь нормально. Закрыла дверь и вернулась в кухню, резать картошку и колбасу.
За три тысячи километров в небольшой мастерской, освещенной яркими лампами, стоял Петр Каменев, держа руки в карманах серого халата, смотрел на картину, висящую на длинной стене.
Черт знает что! Месяц собирался позвонить. И все откладывал, скучно думая — услышит, как она затрепещет там, начнет спрашивать, будет ждать, вдруг позовет приехать. Придется говорить ей натужно веселые нежности, подшучивая вроде бы, но зная — она убежит и ляжет — мечтать о том, что внутри этих вроде бы шуток. И не хотел. Обижать не хотел, враньем. Трусливо подумал было — спустить все на тормозах, забыть, и она забудет, ведь целый год. Для нее, малявочки год — почти полжизни. Но все же превозмог сам себя, герой куда-там. Сыграл в благородство, исполнил обещание. Поздравить, сказать о картине, о журнале. Вышлю, мол.
Но она его опередила! Холодный голос, эти размеренные «да», и слышно же было — хочет, чтоб скорее попрощался.
— Так радуйся, — сказал вполголоса с раздражением.
Инга смотрела на него с постели. Следила отчаянным взглядом, в котором рождалось понимание — все кончено, все, что было только что и чем еще дышит смятая постель и разбросанные подушки, все уходит, не остановить. Уходит первый мужчина, и уносит с собой ее нежное девичье счастье. Это было — и в опущенных плечиках, в полной, совсем женской груди, в бедре на фоне
зеленовато-белого, таком смуглом. Маленькая дикая девочка. Картина почти гогеновская по широте и небрежности мазков, по размаху, но нет в ней его спокойного мира, а есть спрессованное в темном комке фигуры — облако дивных и сильных страстей.Телефон зазвонил и Петр, резко поворачиваясь, дотянулся, срывая трубку.
— Да! Да, ты… А… Хорошо, Наташа, куплю. Конечно. Да, скоро. Сказал же — скоро! Через час закруглюсь и выйду уже. Что значит ночью? Ты понимаешь — я работаю! Один да!
Бросил трубку.
И пнув по дороге пустую банку, сел на тахту у стены. Лег, закидывая руку за голову. Выругался, услышав — рукав халата треснул от резкого движения.
— Ты что? Вляпался, свет Каменев? Влюбился, что ли, на старости лет?
Но глядя на трещины потолка, понимал, давно уже понял, дело тут не в любви к совсем молодой девчонке. Дело — в картине.
23
Вадя пришел за полтора часа до боя курантов, и Наташа за руку втащила его в светлую, полную народа, смеха, огней и сверкающего елочного дождика комнату.
— Штрафную! — заревел кто-то из-за стола. И все захлопали, поддерживая.
Ворочая шеей в узле модного галстука, Вадя нашел глазами хозяина, поднял вверх большие руки, потрясая в приветствии. И с юмором покорился напору Наташи, которая, усевшись, тянула его на свободный стул рядом с собой. Каменев помахал рукой, улыбаясь, мол, нормально, сиди. И продолжил, привставая, разливать в подставленные фужеры шампанское.
— Брют! — закричала молодая женщина, пригубливая свой бокал, — терпеть не могу брют, кислющий. А этот м-м-м…
— Голицынские погреба, Лерочка, — обиделась Наталья, обнимая Вадины плечи голой рукой в россыпи чеканных браслетов, — Петя каждое лето привозит. Из Крыма.
Все загомонили, пробуя, кивая, сверкая зубами и плечами, поворачивая друг к другу разгоряченные лица. Петр шутливо раскланивался, прижимая к белоснежной рубашке ладонь.
— В этом году наш Петруха не только брютом затарился, — густо засмеялся сатанически черноволосый сосед Лерочки, возя вилкой в салате.
За длинным столом, где собрались полтора десятка человек, вдруг повисла короткая тишина. Кто-то кашлянул. Петр улыбнулся со злостью, в ответ на пристальный взгляд Натальи. И вздрогнул. Рядом с треском хлопнуло.
— Ой, — девушка с круглыми глазами держала хлопушку, такую, совсем из детства, с накрытым пергаментом пятачком. Сейчас бумажное окошко раскрылось рваными лепестками и весь стол рядом с виновницей, все тарелки и стаканы погребены были под редким слоем цветных конфетти.
— Тут хвостик. А я думала…
— Эх, котята, и хлопушек-то настоящих не видели никогда, — заревел Вадя, — все бы вам лазеры да компьютеры.
Смеялся, целуя Наташину руку, а она, отдав ему узкую кисть, по-прежнему смотрела на мужа.
Петр поднялся, выбираясь, и извинительно трогая плечи в пиджаках, голые плечи, плечи в цветном шелке, прошел к выходу.
В разоренной кухне встал над столом, уставленным грязными тарелками. Раскопал красную глянцевую пачку и, выбив оттуда сигарету, приоткрыл дверь на лоджию. Прикурив, выдувал дым в узкую щель — черная ночь над белым снегом. Дым, толкаемый ледяным сквозняком, забирался обратно.
— Прячешься, — низким голосом сказала за спиной жена, — допрыгался, уже все над тобой издеваются.
— Наташа, не сходи с ума.
— Не слышал? Это про девку твою.
Петр возвел глаза к изукрашенному лепкой потолку. Ломая сигарету, выкинул ее на нетронутый снежок лоджии и захлопнул дверь.
— Какую девку, Натали? Генка мне все уши прожужжал, ты где взял вдохновенье, брат Петруша. Каждый день насчет этого по сто раз в мастерских долдонит. Не девка, Ната. А то, что сумел написать, наконец-то что-то стоящее!