Инкуб
Шрифт:
Сжав зубы, успокоив дрожащие руки, приведя в чувство Убийцу, привыкшего к танцу смертей, Доминик шёл по длинному коридору за теми, кто ослепил единорога, нёсшего свет, забросив в угольную мглу. Он выреза'л его с верой на пулях, надеясь на то, что каждая смерть, что несёт – существует во благо. Но ошибся, потерялся в собственном мире иллюзий, и превратился в обычного бессердечного палача, приговорившего к плахе своё отражение.
Спустя годы, ища забвение в кокаиновом кресле, Доминик Фэй не мог и представить, что снова вернётся – вновь убивать. Голос позвал его выжить, ради сестры... "Неужели всё так же ради сестры он заставлял его пускать пули в девушек, неизбежно напоминавших ему о ней? Особенно она,
- Я увезу тебя на Кубу, сестрёнка, - шептал Убийца, ласково поглаживая серебряного единорога, - одно мохито на двоих, и мы будем вместе. Уже навсегда. И больше никого между нами…
Но рука Доминика дрогнула, когда он услышал крик. Девушка в окне отбивалась от существа, издалека лишь едва походившего на человека. И оно одолевало её, кусало до крови, извлекая предсмертные стоны, ломая стан, упиваясь агонией страстной борьбы. Тогда Убийца вдруг понял, очнувшись, что больше не в силах играть под чужой инструмент, и, прицелившись метко, пустил пулю к сердцу безумного зверя. Но что-то вмешалось, помешало стрелку, толкнуло в плечо – и Доминик промахнулся.
Девушка упала. Зверь сбежал, выпрыгнув из окна. Убийца ждал, просил, чтобы она очнулась, но ветер шептал: «Прекрасная работа, Доминик Фэй», - как будто подсказывая: «твоя пуля достигла цели». Той самой, за которой и приходил. Его внезапное стремление разорвать замкнутый круг – проклятый цикл, который длился всю его жизнь – оказалось бессмысленным. Как и он сам. «Фея» с усмешкой сатира, прикрывшаяся слепым единорогом отчаяния.
_________
Зеркало
_________
- О, наконец-то, Гэбриел! – Реми Ван Хартен бросилась навстречу, вновь расплескивая игристые вина по голландским коврам, - Я никак не могу достучаться до Лиллиан! Дверь закрыта, но внутри тихо, словно и нет никого! Даже не знаю, что делать!
Ещё на пути к Контуру Соблазна он почуял неладное. Словно что-то родное и драгоценное внезапно умерло внутри. Тогда он ускорил шаг, почти бежал, но почему-то остановился, увидев, как новую жертву глотает скупой Петербург. И, несмотря на то, что сердце рвалось на части, и тревожные мысли метались, как птицы в плену, Инкуб протянул руку бессмысленному «пловцу», нырнувшему за мифическим жемчугом илистых гротов. А после… так странно… уже не спешил. Вдыхал вековой перегар, умывал лицо непогодой, тешил французский бриар [184] на промозглых ветрах.
184
Материал, из которого делаются чаши большинства курительных трубок.
- Что делать… - застыв перед дверью в тоскливой задумчивости, Гэбриел Ластморт уже знал, что увидит за ней. Огонь – злой и терпкий – кололся на кончиках пальцев, вот-вот норовя, разодрав сюртук плоти, разбросить крылатый пожар над уставшей душой. "Словно угли коптеющих прений…"
Сейчас он не слышал никого. Ни графини и девушек, испуганно перешёптывающихся за спиной; ни Города, смеющегося сквозь стиснутый кобальт клыков; ни собственной тени, шипящей в костре исступления. Дышал в мерном темпе адажио [185] , сохраняя контроль, не пуская на волю свирепую маску безумия. Сомкнув веки – преграждая дорогу искре'.
185
Adagio (итал.) – медленный, протяжный темп или
музыкальное произведение, исполняемое в таком темпе.Губы сжались, достигнув усмешки Невы; волевой подбородок застыл – неподступный гранит; скулы острой стеной обнесли пиететы камней; развенчались мосты – изогнувшись надбровной дугою.
Таким, похожим на Санкт-Петербург, стоял в полумраке Инкуб, над шептаньем костей. Невольный коллекционер мелодических ста'тей.
- Гэбриел… милый Гэбриел… и почему ты так боишься зеркал?
- Не боюсь. В них нет правды. Всё наоборот.
- Но они дают представление о тебе настоящем…
- Но я не хочу представлять.
- Чего же ты хочешь?
- Быть собой.
- А в зеркалах?
- Я вижу другого…
- Себя?
- Играй, Лиллиан. Вопросы часто сбивают с толку не хуже зеркал.
Она лежала недвижно, сломавшись в бутоне – лилия пепельных ран, обожженных листов. Разодранные лоскуты кашемира обнажили шрамы под шеей и тонкую подпись когтей на волненье груди… едва слышном – она умирала, и силы покидали тело; но дышала, на грани забвения. Ждала, когда он придёт, выбьет дверь из скрипучих петлей и прошепчет тихим, ласковым баритоном, заменившим ей рассказы отца и материнский смех:
- Я убил тебя, Лиллиан.
Не обращая внимания на тревожные вскрики хозяйки борделя, прогнав её прочь из, казалось, сгущавшейся комнаты, Гэбриел осторожно поднял и уложил Лиллиан в постель, присев рядом, напротив окна, в распахнутых створках которого сбились талии дымчатых платьев воздушных альков. Держа её за руку, он смотрел далеко, за туман, за лета непогод, вспоминая себя диким демоном книжных историй, заблудившимся в мире людей и дряхлеющих роз.
- Я убил тебя…
- Нет.
- Отнял твою жизнь…
- Нет.
- Похитил, разрушил твой дом…
- Нет.
- Уничтожил семью…
- Нет, Гэбриел. – сломанная, слабеющая лилия попыталась улыбнуться, - Посмотри мне в глаза. Не отворачивайся. Не бойся.
- Ты – словно зеркало, в котором мне суждено утонуть…
- В сломанном зеркале ничего не увидишь…
- Кроме собственной боли…
Он посмотрел на неё, постарался придать взгляду тепло, но сухие бесслёзные жала боролись со страстью – не пустить на свободу неистовый огненный вой.
- Я найду его.
- Нет. Всё, что он хотел – отнять меня у тебя. Но не ценою смерти...
- Зачем тогда он приходил?
- Рассказать о тебе… о Лондоне… о пожаре... Мне кажется… я знала об этом давно. Но никогда не верила, что ты хотел причинить эту боль. Просто ты был такой же, как он… сейчас... И в глубине души он сильно завидует тому, что ты научился.
- Неужели он?
- Надеялся, что я могу научить и его... Но между нами… есть музыка. А с ним – лишь притворство любви...
Последние капли часов дождевого песка… Инкуб видел, она умирала – медленно увядала, как водный цветок, сорванный неумелой рукой. Девять лет он любил её нежно, как дочь, помогал растить новые корни, и боялся, что кто-то другой причинит ей тяжёлую боль.
В горящем доме – тогда – застыв меж родительских тел, она не плакала и не кричала, словно видела свой конец. В покрытом копотью платье забралась на стул в окруженной кострами гостиной, чтобы в последний раз, неловко, как раньше, приподнять клап и коснуться бемольной струны фортепианных невзгод: четыре ноты, проглоченные гулким стоном охваченного огнём инструмента, которые она всегда нажимала украдкой от других, игравших Скарлатти и Генделя в мажорах постельных тонов.