Исход
Шрифт:
— Э-э, Анютка, ты уже за вопросы государственного масштаба принялась. Пошли-ка мы дальше. У нас с тобой вон еще какой длинный путь впереди — до самого неба…
И они двинулись дальше. Разбитая дорога была совершенно пустынна и цепко вилась вдоль поросших кустарником склонов террас, забираясь все выше, подбираясь к Парку Победы — городскому зеленому ансамблю, которого раньше тут, наверху, тоже не было. Но это Аугуста уже не волновало — что тут было раньше: он был целиком поглощен великой картиной своей родины: перед собой, под собой, вокруг себя…
На их пути лежала небольшая ложбинка, над которой нависали кусты лещины, и когда они пошли по ней, то вдруг за поворотом снова увидели стаю все тех же самых развязных, полупьяных пацанов, которые обогнали их недавно. Теперь те стояли на месте и о чем-то ожесточенно спорили — все так же громко и с матюками. У Аугуста появилось желание повернуть обратно, но инстинкт старого лагерника подсказывал ему не показывать страха,
— Дед, продай орден, — сказал один из парней лет шестнадцати-семнадцати, когда они поравнялись со стаей.
— И деваху, — хохотнул другой, постарше.
— Не продается! — отрезал Аугуст, и выдвинул Анютку перед собой, чтобы она не оставалась у него за спиной без присмотра. Они уже почти прошли сквозь стаю, когда что-то ослепительно-тяжелое рухнуло Аугусту на голову, и это было последнее ощущение, которое отпущено было Аугусту Бауэру из немецкого села Елшанка на этой преступной, грешной земле…
Их тела совершенно случайно обнаружила на следующий день в кустах у дороги группа японских туристов, которые приехали фотографироваться на развалинах Советского Союза, лазили по всем закоулкам как тараканы и обнимались, счастливо улыбаясь в камеру возле каждого придорожного лопуха. Еще через день Людмила с Федором, не находившие себе места и мечущиеся по городу, опознали своих родных в морге.
Последующие недели слились для Людмилы в один сплошной, непрекращающийся кошмар, не имевший ни дна, ни времени, ни измерения. Ужас тряс ее и лишал разума. Приходили какие-то люди, следователи, еще кто-то, могильщики какие-то, предлагающие свои услуги; был священник в грязной рясе и произносил непонятные, хотя и добрые слова, и Людмила от этих слов плакала, но не оттаивала. Еще были репортеры… репортеров было много, всех мастей… Потом явился какой-то парень с собакой, который отрекомендовался частным детективом и задавал много вопросов, на которые отвечал Федор. Особенно этот детектив заинтересовался тем фактом, что в морге на пиджаке Аугуста Бауэра не оказалось ордена. Потом он приходил еще раз, и Людмила отвечала на его вопросы механически, или не отвечала вовсе. Все эти люди приходили и уходили, и все двигалось вокруг бессмысленно и хаотично, а время остановилось. А потом все исчезли, схлынули, наконец, удовлетворив свое любопытство, но Людмила эти изменения почти не заметила: ей все это было безразлично. Ей важно было только одно: чтобы рядом с ней постоянно находились Костя или Федор; их она боялась теперь даже из вида упустить, они все время должны были находиться у нее на глазах, иначе она начинала метаться и кричать. Она временами отдавала себе отчет в том, что сходит с ума, но у нее не было сил выйти из состояния ледяного, бездонного, парализующего ужаса. Костик тоже не разговаривал. Он вообще замолчал, и сквозь легкие восточные черты, унаследованные от бабушки Фатимы, стал удивительно похож на своего деда Егора — только тоненького совсем и почти прозрачного. У Людмилы безостановочно катились слезы, когда она останавливала взор на Костике. Сквозь суровое, непрощающее во веки веков окружающему миру лицо сына на нее смотрело светлое личико ее Анечки…
Если бы не Федор, который как-то держал все в руках, помня о том, что нужно есть, двигаться и что-то предпринимать перед надвигающейся зимой, они, скорей всего, скоро умерли бы. Федор добывал где-то еду, что-то варил, но что они ели в те дни Людмила не помнила: кажется, вареную картошку, или суп, уху. Затем Федор затеял копать землянку. И не потому даже, что сомневался в возможности пережить зиму в этом сарае: его можно было утеплить картоном с мусорок, построить внутри шалаш и топить буржуйку древесным хламом, которого было достаточно вокруг. Какое-то время продержались бы. Дело оказалось куда хуже: после бандитского боя на пристани мэрия приняла решение благоустроить этот участок городского берега, снести все под бульдозерный нож и заасфальтировать. «Ярмарочная площадь была бы здесь очень хороша и весьма на месте!», — поделился с Федором представитель комиссии чиновников, заявившейся как-то на лодочную станцию с фотокамерами и блокнотами. Федор спросил его, снесут ли лодочный сарай тоже, и тот подтвердил: «Все снесем!». Федор спросил когда снесут, и чиновник сказал: «Когда утвердят проект». Это вселяло надежды, но еще надежней было подстраховаться и вырыть землянку. Федор стал искать место, на которое бы никто не позарился в ближайшей перспективе. Ничего подходящего не обнаруживалось, кроме заброшенного сада между дорогой и пятиэтажками, но это было слишком людное место, а зимой, при голых деревьях их нора просматривалась бы со всех балконов, а значит кто-нибудь обязательно вызовет милицию, или позвонит репортерам. Репортеры — это хорошо, да только был у Ивановых уже опыт с ними: налетят как на горячий навоз, почирикают и схлынут, а проблемы останутся: «Почему здесь? По какому праву? Где гражданство? Где прописка? Нелегальное пребывание на территории суверенного государства…». Нет, лучше не надо: наслышались уже всего этого выше крыши… выше крыши этого проклятого лодочного сарая, что стоит на родной земле деда Аугуста… Теперь он ее получил, землю свою, вернулся к ней по-настоящему: в нее вернулся; вся земля теперь — его, со всех сторон… А Анечку-то
за что, девочку мою?… Федор бросал лопатку, садился на землю и зажимал голову руками. Лучше всего в эти минуты было думать о шторме в десять баллов, и представлять себе, как его эсминец с захлебнувшимся дизелем несет на скалы… Это помогало, как ни странно, и Федор вскоре поднимался и шел искать место дальше.Возникла у Федора еще одна идея: вырыть землянку возле загородного кладбища, в дальнем конце которого власти района позволили им захоронить Аугуста и Анечку. (Федор выкопал могилу сам, поседев за один день, а два гроба подарили им баптисты, которые с тех пор появлялись время от времени возле лодочного сарая, чтобы поговорить на религиозные темы. Но разговор с ними развития не получил. Людмила просто ничего не слышала, до нее никакие слова не доходили пока, а Федору было не до баптистов: ему надо было готовиться к зиме. Уже потом, много позже, когда паралич горя немного отступил, отпустил, они вспомнили, что вокруг них в те ужасные дни были люди: и православный поп в часовне сделал отпевание, и кто-то за это заплатил ему, наверное, а может быть и нет; и поминки были справлены в какой-то столовой, но кто их организовал и профинансировал не помнил после даже Федор, который как-то держался еще, оставаясь в рамках сознания. В общем, нашлись добрые люди, которые, как потусторонние силы древней Руси, явились откуда-то из ниоткуда, помогли чем смогли и снова исчезли, не оставив даже адресов, по которым их можно было бы поблагодарить однажды. «Эх, какой это народ великий… Никогда вам не взять их ни силой, ни измором»:, — так будет частенько втолковывать когда-нибудь Федор своему новому приятелю — трижды тонувшему фашистскому старичку-подводнику, посиживая в выходной день в немецкой кнайпе за кружкой-другой пива и за мирной беседой на бытовые и общественно-политические темы).
Идея с кладбищем отпала, однако, сразу: там процветал могучий бизнес, и границы кладбища росли невиданными темпами, норовя включить в себя и поглотить в себе в скором будущем весь правый берег, включая город. Если и развивалось в девяностые годы в новой России что-то по-настоящему лихо, побивая все рекорды и утирая нос смертным статистикам Азии и Африки, а также легко перегоняя — как это на протяжение полувека фанатически мечталось вождям коммунистической партии — Америку, ставшую вдруг нервно облизывающимся другом и братом, то это была кладбищенская сфера с её инфраструктурами — законодательными, исполнительными, судейскими, прокурорскими, милицейскими и собственно бандитскими.
Понятное дело, что бритоголовые могильные качки с ломиками даже близко не подпустили Федора с его ржавой, гнутой лопаткой к святым кладбищенским стенам. «Можем поселить только на самом кладбище, и навсегда», — пошутили они сыто-весело, — «но только будет это тебе стоить, морячок, очень больших бабок: у тебя таких нет, и они тебе даже присниться не могут, потому что ты не представляешь себе даже — сколько это много, в натуральном, настольном исчислении».
Оставался заброшенный сад. На «закладку первого камня», как выражался Федор, они пошли втроем: потому что одного Людмила отпускать Федора никуда не желала. «И еще потому, что жилье — дело ответственное», — шутил Федор, — «планировка, высота потолков и все такое прочее…». Федор все еще пытался шутить. Он побывал на флоте. Это сродни тому же лагерю. Он знал живительную силу юмора. Но на сей раз юмор не срабатывал. Людмила его не слышала. Сын глухо молчал. Если бы можно было — Федор застрелился бы. Но он не мог. Нельзя было пока. Да и не из чего…
Сколько-то там уровней насчитал Данте Алигьери у ада? Девять, кажется? Ну да это неважно. Важно помнить: когда ты уже в аду, то это вовсе не значит, что нет уровня еще ниже.
Однажды поутру Ивановы услышали голоса снаружи. Они вышли и увидели перед собой очередную ответственную комиссию в составе трех человек, осматривающую их сарай. В комиссии была женщина, строгая, миловидная, средних лет, в очках.
— А вы кто такие? — удивилась женщина.
— Мы тут живем. Временно. Гражданство ждем, — объяснил Федор.
— Нелегалы, стало быть, — констатировал еще один член с тонкими губами, на тонких ножках.
— Так точно, вашими стараниями! — сдерзил Федор.
— Это о вас тут — в газете писали — убили кого-то из семьи недавно? — спросил третий, постоянно моргающий дурак.
— У нас, — ответил Федор, разминая желваки на скулах.
— Понятно! — усмехнулся тонкогубый.
— И что же тебе конкретно понятно, господин начальник? — поинтересовался Федор, опасно щурясь, — что люди в таких вот условиях живут? Что им государство, которому они служили, на которое горбатились на помощь не приходит? Что вы их вычеркнули из жизни — это тебе понятно?
Но тонкогубого было такими штучками не пронять, тонкогубый был чиновник, отлитый советской властью и закаленный перестройкой.
— Во-первых, мне понятно, что вы проживаете здесь противозаконно. Это раз. А второе, что мне понятно — это то, что вы должны немедленно освободить сарай. Завтра в него будут завозить инструментарий для работ на территории. Так что завтра к утру — чтоб духу вашего тут не было!
Даже Людмила очнулась на миг от своей мрачной отрешенности.
— Куда же нам переселиться? Дайте хоть комнату в общежитии. Нам гражданство уже пообещано…