Исход
Шрифт:
Попик не заметил, как начал меняться лицом Федор, и продолжал:
— …Ибо только любовь может спасти нас и дать нам жизнь вечную…
— Послушай-ка, святой монах, отец Григорий: ты этого… ты добрый человек, я верю. Ты тут высказал нам свое соболезнование, и спасибо тебе… ну и, это самое: шел бы ты себе дальше с миром, как это у вас говорится. Что ты нам тут медовую идеологию про доброго боженьку втираешь? — Федор распалялся, — какая еще любовь Божия? Где она? Убитый ребенок наш — это любовь Божья? Убитый старик, честный человек, герой труда — это тоже любовь Божья? Или то, что нас в землю втоптали и что мы зиму эту не переживем: в этом тоже любовь Божия к человеку проявляется? Я тебе так скажу, святой отец: государство есть инструмент для искоренения своего народа, а Бог твой — его главный сподручный! Иначе он не девочку мою родную, а всю эту грязную сволочь, — Федор широко взмахнул рукой, — стер бы с лица земли!.. Иди, отец Григорий, иди себе, не надо нам всю эту сладенькую туфту про любовь божию втрюхивать. Сначала сам вкуси горя настоящего, от которого белый свет черным становится, а потом уже приходи к нам про любовь толковать…
Однако, отец Григорий по всей видимости уходить не собирался. Он, наоборот, как будто заострился весь и побелел лицом, и вздернул голову, отчего уродливые шрамы на лице его выступили ярче, и из-под рясы его, рискованно далеко мужественно выступил вперед, как будто защищая своего хозяина, один из кедных зверьков с красным бантиком.
— Вы не понимаете! — сдавленно заговорил отец Григорий, — вы самого главного не понимаете… Многие не понимают… И я не понимал долго, но теперь, когда понял, обязан это другим объяснять, тем, которых горе постигло… Я должен вам объяснить…
— Ну тогда объясняй скорей и проваливай! — совсем уже грубо крикнул ему Федор.
— Федя, не надо, — попросила Людмила тихо, и Федор плотно сжал губы.
— Бог сказал «Не убий!», — взволнованно продолжал отец Григорий, — и Бог не убивает, а убивает сам человек, убивая собственную душу свою при этом. А Господь эти
— … Насчет моего собственного горя вы спросили, — продолжил вдруг отец Григорий, глядя в землю. — Нет, у меня никого не убили, слава Богу. Я сам убил. Командира своего армейского убил за его несправедливость. Не сдержался. В ослеплении злобы пребывал. В тюрьме отсидел долго. Мучили там мое тело, очень мучили, но это мучение было мне почти что в сладость: я хотел, чтобы меня совсем убили. Но мне, стало быть, другое испытание предназначено было, и потому я продолжал жить; а предназначено мне было корчиться душой за содеянное. Вот я и корчился, и однажды не выдержал этой муки страшной, и решил руки на себя наложить. А был у нас в камере один старик набожный, тоже по убийству срок сидел: у него на участке ночью картошку воровали, а он и бросился на воров, страх преодолев, с поленом в руке, чтобы прогнать их, справедливость отстоять; воры же, вместо того чтобы убежать, кинулись на него самого, на хозяина картофельного участка; упал он от толчка, а тут ему лопата — ихняя же — и подвернулась под горячую руку; схватил он ее и отмахнулся ею, да неудачно получилось: прямо в висок угодил одному из разбойников. А тому пятнадцать лет всего оказалось. И потом: он ведь тоже советский человек был, хотя и вор, и защите законодательного возмездия подлежал от имени конституции и уголовного права, как и все остальные граждане. В порядке этого возмездия и назначили картофелеводу десять лет тюрьмы за неудачную защиту имущества, повлекшую за собой смерть человека. И в тюрьме этот картофелевод состарился, и много думал обо всем, и на пути собственных размышлений дошел до великой мудрости. И вот именно этот самый старик из петли меня вытащил и объяснил мне про многое: про испытание земное, и про душу, и про любовь, и про великий грех самоубийства, и про все то, о чем я вам только что сам поведал. И превратился я после этого его учения в совершенно другого человека. А муку свою ношу я с собою и по сей миг, и носить ее буду все время покуда дышу, потому что содеянного я изменить не могу, и вернуть к жизни убитого мною человека не способен, а потому мне мука эта, испытание это до последней секунды жизни моей дадена, однакоже благодарю я Бога за каждый день этого испытания, потому что это и есть шанс мой, дарованный мне Им, и я надеюсь любовью к ближнему человеку и к господу Богу нашему заслужить прощение Его, и с чистой, любящей душой предстать перед Ним в тот миг, когда Он призовет меня… Ну а теперь я пойду, пожалуй: братие к ужину небось уже ждет. Мы дружно живем, кушаем вместе. Хорошие у нас братья; тоже настрадались некоторые из них — ойёйёй — и тоже крест свой несут… А утречком завтра вы никуда не двигайтесь отсюдова — ни шагу! Мы придем с братьями, заберем ваши пожитки, и вас к себе препроводим. Завтра же и норку вам выроем сообща: сухую и теплую. Отлично перезимуем все вместе! Нельзя веру и надежду терять, нельзя. Оставайтесь с миром, люди добрые. Бог с вами! — и отец Григорий, перекрестив всех троих сразу, повернулся к Ивановым сутулой, худой спиной, и слегка прихрамывая и развевая полами коричневой, вдоль и поперек заштопанной сутаны своей, пошел прочь; Костик заметил, как разом повеселевшие зверьки под короткой рясой монаха, потряхивая красными бантиками, замельтешили наперегонки, торопясь к ужину. Костик хотел было поделиться своим наблюдением с матерью, чтобы она улыбнулась хоть на секунду, но понял по ее лицу, что она все равно не улыбнется, и промолчал.
Как будто проснувшись, всколыхнулся ветерок, и заскрипела избитая молниями железная мачта на берегу, на которую когда-то, когда страна была еще жива, поднимали по праздникам разноцветные речные флаги, видные с середины Волги и еще дальше — с просторов широкого водохранилища. Заходящее за городом солнце отразилось в каком-то случайном городском стекле и осветило верхушку ржавой мачты, и верхушка эта с ее не менее ржавой короткой поперечиной вспыхнула вдруг ярким золотым крестом. Людмила протянула к нему руку и сказала: «Крест». Федор обеспокоенно взглянул на Людмилу и проследил за направлением ее руки. Но сияние уже погасло, и Федор ничего особенного не увидел; еще более встревоженный, он повернулся к жене опять. Но она указывала теперь уже рукой ниже, и глаза ее были расширены, и она произнесла: «Это они!». Федор обернулся снова, и на сей раз понял куда глядит Людмила: по набережной, то есть по той разбитой, развороченной дороге, которая от нее осталась, в их сторону двигался высокий, седой старик, держа за руку девочку ростом с Анечку. Но то были совершенно чужие люди. «Она сошла с ума!», — в ужасе подумал Федор, и стал тормошить Людмилу, что-то втолковывать ей. Однако, она не слышала его и даже не замечала: она оттолкнула его, вскочила с места и упорно смотрела в сторону приближающихся старика и девочки. Между тем те дошли до мостков, постояли как бы в раздумьи, о чем-то поговорили коротко и по щербатым доскам, осторожно, чтобы не оступиться и не провалиться между планками, стали спускаться к берегу реки. На середине мостков они остановились, и старик повернул голову в сторону сарая, в их сторону. Затем незнакомцы, все так же держась за руки, пошли дальше. У Федора шевельнулось подозрение, что старик с девочкой идут именно к ним. Когда мостки кончились, и незнакомцы ступили на твердую землю, подозрение Федора подтвердилось: странная пара направилась точно в их сторону…
Москва. Реквием
(из одноименной главы книги II — «Солнце над горизонтом» — романа «АБАДДОН»)
Десятого декабря вечером Александру позвонил домой Грачик из Москвы и передал просьбу Учителя быть у него в московской квартире шестнадцатого утром. По какому вопросу — Грачик не сказал, а Александр не спросил: такого рода вещи по телефону никогда не обсуждались. Александр хотел попутно знать, как продвигаются у Грачика дела по сертификации домиков. Леша Грачик, которого теперь уже очень многие в Ленинградской области
знали как директора комбината Алексея Григорьевича Скородумова, уехал в Москву неделю тому назад, чтобы ускорить сертификацию нового вида продукции никитинского деревообрабатывающего завода — сборных, модульных бревенчатых домов. Это была первая личная инициатива нового директора комбината Алексея Скородумова, вокруг которой уже оживилась пресса, и которая представлялась многообещающей, прибыльной и перспективной в плане внешнеэкономических отношений региона. Алексей Грачик (то есть, пардон, теперь уже директор Скородумов) вместе с группой конструкторов-единомышленников разработал и собирался в ближайшее время внедрить в производство три типа очень качественных и недорогих домов: большой терем в русском стиле для семьи «с запросами»; добротный, экологически-чистый, или «лечебный», как его называли репортеры — дом универсального назначения и, наконец, маленький двухэтажный дачный домик-теремок. Все три изделия представляли собой конструкции, собираемые легко и быстро на месте по принципу «лего», причем составлялось все это из натурального дерева, натурального камня и керамической черепицы, для выпуска которой планировалось расширение производства и строительство нового цеха при комбинате. Ближайшей весной образцы всех трех типов домов Скородумов планировал представить на международной выставке малого домостроения в Швеции. Сами образцы уже были готовы, но вопрос серийного производства ожидаемо забуксовал — все, как обычно, уперлось в разрешительные документы: протоколы противопожарных испытаний, лабораторные тесты по выделению исходной древесиной вредных газов и смол (?), и добрую сотню других чиновных подписей и штампов, без которых развитие Вселенной невозможно, как хорошо известно в любом министерстве. Когда стало ясно, что испытания, сертификация, ГОСТирование, лицензирование и прочие коррупционно-емкие мероприятия без «заинтересованного сопровождения» останутся лежать «под сукном» до следующего прихода на землю динозавров, Грачик отправился в Москву лично, чтобы пламенным словом и толстым бумажником сдвинуть разрешительно-бюрократическое творчество государства с мертвой точки.Теперь, на вопрос Александра о домиках Грачик ответил кратко: «Продвигается». Тогда Александр попросил передать Хромову, что в назначенный день он будет. На этом разговор закончился.
Александр снова и снова благодарил Бога за Грачика: за то, что Алексей согласился после гибели Никитина взять завод на себя. Александр вполне отдавал себе отчет в том, что если бы не Грачик (Александр так и не отвык называть Алексея по его собственной фамилии после того, как тот принял при женитьбе фамилию жены — «Скородумов»), то ему одному, Александру, завод Никитина было бы не удержать, и никакой его охранный «Витязь» не сумел бы оградить процветающий комбинат от бесчисленных рейдеров, вооруженных не только автоматами, но и специально сработанными под эту их деятельность указами и постановлениями властей всех мастей; ибо власти и криминал соединились в последние годы в монолит, о единстве которого пролетарии всех стран могли в свое время лишь мечтать с тоскою и вздыхать с надрывом.
С приходом Алексея на завод все изменилось. Рабочие и сотрудники сразу признали в Скородумове сильного командира, и прониклись к нему уважением. В том числе и потому, что новый директор не стеснялся задавать вопросы и учиться всему, чего не знал сам, или что успел забыть за послеинститутское время, когда он служил в армии и воевал. Скородумов вникал во все и советовался со специалистами, однако принятые затем решения проводил в жизнь последовательно и жестко, действуя как в своей роте спецназа когда-то. Укрепление дисциплины на заводе, ослабшей было после гибели Никитина, сказалось немедленно: зарплаты выросли и, соответственно, появились первые признаки обожания рабочим классом своего нового директора. Черные рейдерские проекты в отношении никитинского деревообрабатывающего комбината с приходом Грачика также уползли куда-то в дальние норы. Недавние события: сверхдерзкий разгром загородного дома депутата Пырсина с воздуха и уничтожение почти в полном составе одной из сильнейших мафиозных группировок Санкт-Петербурга, подбиравшейся к заводу Никитина, произвели неизгладимое впечатление на преступный мир, и надо полагать, неким верхним, собачьим чутьем бандиты ощущали и связывали события драматического для них лета с личностью нового директора никитинского завода. Поэтому до сих пор все было тихо. Хотя пара тревожных признаков уже появилась снова. Так, после долгого перерыва, Александра опять стали теребить следователи по делу о пропавшей девочке — дочери Никитиных Аэлите. К предыдущим своим показаниям Александр ничего добавить не мог, но его беспокоил сам факт возобновления интереса к этой теме. Ему было ясно, что за этим интересом кто-то стоит, и этот «кто-то» — разумеется не то государство, которое в соответствии с законом обязано отыскать пропавшего ребенка, а та часть государства в лице своих коррумпированных чиновников, которая помогает бандитам найти Аэлиту, чтобы убить ее. Официальное же государство на пропавшего ребенка плевать хотело; государству было не до пропадающих детей, и не до пропадающих людей… «Да и есть ли оно вообще еще в нашей стране: государство в нормальном понимании этого слова? — думал Александр, — «государство-организатор, государство-защитник людей, государство-гарант будущего страны? Конечно, нет сейчас такого государства у нас». Александр часто вспоминал жуткий приговор Учителя — Андрея Егоровича Хромова: «Россия умерла!». В этот тезис не хотелось верить, но он все больше и больше укоренялся в сознании людей независимо от Учителя, поскольку отражал объективную реальность. Россия все еще существовала де-факто и де-юро, она еще была, и в ней происходили всякого рода брожения и социальные и политические процессы, которые представлялись Александру, однако, не эволюционными процессами обновления, о которых пели официальные фанфары, но чем-то вроде трупного разложения, которое ведь тоже есть процесс…
Попытки бандитов отобрать завод Никитина были лишь крохотной частью этого всеобщего гниения общества. «За рейдерством стоят ОПГ: организованные преступные группы», — просвещали народ средства массовой информации. Александр расшифровывал это «ОПГ» по-своему: «Отряды Преступного Государства». Теперь один из этих отрядов зашевелился, кажется, снова, и уже следующие любители чужого имущества фокусируют глаз на процветающей фирме Никитина. Никаких иллюзий в этом плане Александр не строил: он, как юрист, отлично знал как оформляется отъем чужого имущества в рамках закона (или в рамках преднамеренно отсутствующего законодательного регулирования в этой сфере, если быть точней в формулировках). Однако раньше, до гибели Никитина, юридическая подоплека рейдерства была знакома Александру чисто теоретически. Теперь же, когда после гибели Толика пришлось Александру заняться учредительной документацией фирмы друга, и принятием срочных мер для спасения завода — лишь теперь стало ему в полной мере очевидным ужасающее состояние законодательства, касающегося частной собственности в новой России. По существу, частный, малый и средний бизнес — да и большой тоже — были вообще не защищены, и «зачистить» его, отобрать или разграбить мог почти любой бандюган с парой гранат в кармане и с нотариусом на заднем сидении «джипа» с затемненными стеклами. Понятно, что и некая «политическая воля» за кадром была необходима при этом, и она, разумеется, была. Безнаказанный переход собственности в чужие руки был практически необратим, и никакой ответственности за грабеж никто не нес; даже если «наш суд, самый справедливый суд в мире» на возмездной основе и признавал сделку по передаче собственности в посторонние руки недействительной, то дальше этой констатации дело все равно не шло: выигравший мог прилепить себе решение суда на лоб, или на любое другое место, и шагать себе восвояси, причем, желательно, побыстрей и подальше, ибо отныне он рисковал своею жизнью уже конкретно, по принципу: «Ладно, мужик не хотел ты по-хорошему — значит, будет теперь по-плохому».
Но даже и безо всякого рейдерства: пустить на дно любую фирму легко могло само государство в лице тупорылых и мохноруких государственных чиновников. Таких, к которым поехал на поклон Грачик. И снова вспоминалось Александру хромовское: «Россия умерла!». Однако, умерла Россия, или не умерла еще, а суета людская в ней продолжалась, и Александру приходилось вместе со всеми остальными суетиться во все лопатки, отстаивая, в частности, на протяжении последних недель интересы Аэлиты. Это было для него не просто вопросом принципа: он поклялся в этом родителям Аэлиты — Анатолию и Диане — на их могиле в день похорон.
Александр поехал поездом: хотелось выспаться в чистом купе, просто поваляться без мыслей на мягкой полке, и под мягкую качку мягкого вагона и уютный перестук вагонных колес забыть про все заботы, замереть в каких-нибудь приятных воспоминаниях и, возможно, услышать даже в тишине блаженного одиночества тихий и неясный зов судьбы, который все еще звучал ему неведомо откуда и неведомо о чем, когда он оставался наедине с собой.
Выспаться в поезде, однако, не удалось, как мечталось. Не потому, что кто-то помешал ему, нет: попутчики попались как раз степенные и спокойные, с этим повезло, это была удача. Потому что это раньше только, при Советском Союзе «Красной стрелой» между Москвой и Ленинградом путешествовала лишь солидная, пузатенькая партийно-хозяйственная номенклатура, уважающая сама себя и себе подобных и хорошо смотрящаяся в вагонных зеркалах; теперь эту степенную, боброво-пыжиково-каракулевую публику сменила разлюли-бандитская элита, которая могла запросто и банкет закатить на полвагона до самого утра, и пострелять немножечко друг в друга, а то и в посторонних людей, и такое положение дел не могло уже считаться экзотикой в новой России, но представляло собой, скорей, злобу дня — точнее ночи, поскольку «Красная стрела», по-прежнему, летала между столицами по ночам. И еще кое-что изменилось: красавицы-проводницы не сопровождали больше вагонов «Красной стрелы»; их сменили амбалы, обученные улыбаться и приставленные охранять четырехосные, эсвэшные, зеркально-ковровые, приватизированные вагоны новых хозяев жизни. Чай в фирменных стаканах с подстаканниками проводники, правда, разносили по-старому, а также собирали билеты и, надо отдать им должное, — не хамили: не вследствие прирожденной вежливости, воспитанной в родительском доме не хамили они, разумеется, а в силу глубокого почтения к собственной драгоценной шкуре, которая, как известно, выдается каждому землянину лишь один раз, и которую нужно сохранить поэтому в целости как минимум до конца поездки. А публика отныне каталась в вагонах такая, что грубость могла стоить грубящему этой самой конкретной его шкуры, в натуре. Так что не все так плохо при диком капитализме, дорогие товарищи: обнаруживаются и здесь тут и там по углам положительные воспитательные моменты…