Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Искусство почти ничего не делать
Шрифт:

Все изменилось, потому что это изменили мы, внешняя география изменилась так же, как внутренняя.

Теперь наши требования очень высоки, мы не смогли бы вознести свои требования достаточно высоко; ни одна эпоха не предъявляла таких высоких требований, как наша; мы живем в безумии величия; но поскольку мы знаем, что не можем ни упасть, ни умереть от холода, мы, не колеблясь, делаем то, что делаем.

Жизнь всего лишь наука, наука, полученная научным путем. Мы внезапно растворились в природе. Мы стали родственниками частиц. Мы подвергли реальность испытанию. Реальность подвергла испытанию нас. Теперь нам известны законы природы, высшие бесконечные законы природы, и мы можем изучать их в реальности и

по правде. От этого у нас не меньше предположений. Теперь, когда мы глядим на природу, мы больше не видим призраков. Мы написали самую дерзкую главу за всю историю мира; и каждый из нас писал ее о себе в ужасе и смертельном страхе, и никто по собственной воле, ни на свой вкус, но согласно закону природы, и мы написали эту главу за спиной своих слепых отцов и своих безмозглых профессоров; за спиной у самих себя, после стольких длинных и пошлых глав, самая краткая, самая важная.

С ясностью нарастает холод. Так будем отныне повелевать этой ясностью и этим холодом. Наука природы будет для нас высочайшей ясностью и самым враждебным холодом, какой только можно представить.

Все будет ясно ясностью еще более высокой и более глубокой, холодом еще более устрашающим. В будущем день будет казаться нам еще яснее и холоднее.

Благодарю за ваше внимание, благодарю за честь, которую вы сегодня мне оказали.

Иначе туда не попадешь!

Отрывок из моего дневника от 16 августа 2007 года.

Вчера после обеда, в этой безликой палате, где за окном застыл ряд тополей, чья неподвижность навевает тоску, где лежит моя мать, к которой подключено множество разных трубок, под носом кислородная подушка (с позавчерашнего дня ей трудно дышать), тишина этой огромной больницы — опустевшей в выходной день — подчеркивает наше уединение, но мы, я и она, несмотря ни на что, говорим о всяких мелочах, которые нужно уладить — это неизбежно, потому что жизнь продолжается, даже если для Жаклин в данном случае продолжается с большим трудом…

Да, вчера вдвоем, в полутьме из-за приближающейся с небесных высот грозы, сын и мать вместе в последний раз за нелепой беседой, которую мы ведем вопреки неизбежному, она лежит, почти полностью парализованная на своем смертном ложе и бормочет разные указания, а я, оцепенев от неотвратимости того, чего я желаю и одновременно боюсь, склонился над ней, чтобы разобрать, что произносит этот слабый, срывающийся голос (даже разговор утомляет ее), и мне вдруг видится классическая картина, которую мы являем собой в это краткое мгновение, которое уже съежилось подобно шагреневой коже и будет неумолимо таять с каждой секундой…

Однако, чуть погодя, успокоительное, которое ей наконец-то ввел санитар (мне пришлось просить об этом много раз — в выходной, тем более в августе, персонала в больнице очень мало), действует, мама начинает дремать, а я по ее просьбе принимаюсь долго разминать ей кисти рук и предплечья, болевшие от анкилоза.

Меня тут же пугает, как быстро пухнет ее правая рука, наверное, метастазы, хотя время от времени она, не открывая глаз, указывает мне, как и где массировать; я, как могу, стараюсь размять ее уже бесчувственные от морфина руки. И все же меня убаюкивает свист струи кислорода, который булькает над нами в склянке. Этот звук успокаивает, и я тайком наслаждаюсь передышкой. Связанные этими прикосновениями и тихим журчанием кислорода, я и она, словно пребываем между землей и небом, как во времена моего детства и ее молодости, когда она таким же массажем успокаивала мои страхи чересчур нервного ребенка…

И вдруг, наполовину очнувшись, она шепчет мне: «Не забудь положить на место ключ от гаража, а то иначе туда не попадешь!»

Как жаль, что мир не состоит из шестидесяти

четырех клеток!

Очень часто по воскресеньям я участвую в командных шахматных турнирах. В прошлое воскресенье у нас была встреча с командой одного крупного парижского лицея.

В класс коммунальной школы, где мы собираемся, вошли двое юношей в сопровождении двух мужчин почтенного возраста (что-то вроде профессоров на пенсии), которые, почти не разговаривая друг с другом, уселись каждый в своем углу и принялись ждать, приберегая умственные силы.

Я сразу приметил одного из них, маленького горбатого старичка, щуплого и робкого, с его лица не сходила лукавая улыбка человека, погруженного в себя — как сказали бы некоторые, находясь в прямом контакте с предполагаемой высшей инстанцией, он у всех на глазах обдумывал великую универсальную стратегию — попросту говоря, восторженно и радостно улыбался…

Чтобы разогнать скуку — а еще из-за своей давнишней склонности шпионить за ближними, — я, укрывшись страницей старой газеты, которую нашел в коридоре (где, как обычно, обсуждались последние потрясения на мировой бирже), незаметно наблюдал за этим странным созданием, которого, казалось, никакой переполох не мог вывести из себя. Я предполагал — и впоследствии, во время знакомства команд, это оказалось абсолютно верным, — что передо мной бывший профессор математики. Тем не менее, заметив, что я за ним слежу, он не выказал ни малейшего смущения и улыбнулся мне так же восторженно, как своим непонятным таинственным духам.

Так мы сидели друг против друга в молчании — столь знакомом напряженном молчании двух погруженных в себя шахматистов — в осеннем полусумраке класса, в чьих высоких окнах виднелись деревья пустынного бетонированного двора. Ветер подхватил горстку опавших листьев, те на мгновение опустились на узкий островок полустертых классиков… и время — которое тоже всегда так незаметно, — казалось, потянулось еще медленнее, будто затем, чтобы нагнать еще больше уныния, и без того свойственного классному кабинету.

Маленький горбун с непонятной улыбкой, вероятно привыкший разгонять школьную скуку, а возможно, и обрадованный моим интересом, подошел ко мне и писклявым, как у Джерри из известного мультика, голосом предложил решить шахматную задачу.

Взяв шахматную доску и коробку с шахматами — откуда достал коня, ладью и королеву, — он ловко водрузил королеву на ладью в нескольких клетках от коня, а затем пронзительным голосом осведомился:

— Какого черта королева забралась на ладью?

Я замер, пытаясь улыбаться как можно хитрее в ожидании ответа.

— Сдаетесь, дружище? А все очень просто: королева увидела коня и испугалась, потому что приняла его за мышь!

И, даже не дожидаясь моей реакции — под мрачные взгляды товарищей по команде, которым, как видно, надоела эта бородатая воскресная шутка, — он затрясся от смеха, как чертик на пружине. Потом внезапно остановился, как кукла, у которой кончился завод, и пошел обратно, по-прежнему улыбаясь своим мыслям, на стул у доски, где нарисованный мелом равнобедренный треугольник, казалось, открывал нам истинную причину его невыразимого восторга…

И как раз в эту минуту я увидел высоко над оцинкованными крышами безучастное серое небо, а внизу, во дворе, еще мокрые от недавнего ливня деревья, отраженные в лужах. Почему-то я вдруг улыбнулся той же блаженной улыбкой, что и старичок профессор. В конце концов, разве мир — для нас, вечных детей, — не устроен так же чудесно, как равнобедренный треугольник, как шестьдесят четыре клетки, где — если шагнуть в Зазеркалье из печальной действительности — мы вскоре решимся на возможную встречу с белым рыцарем, с испуганной королевой, взобравшейся на ладью, и где-то неподалеку, что вполне предсказуемо, с садовой соней, философски уснувшей в чайнике?

Поделиться с друзьями: