Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Искусство почти ничего не делать
Шрифт:

Однако если оставить в стороне злоключения неизбежных социальных утопий, а также парадоксов, которые реальность то и дело любит нам создавать, эта фотография коммунара, задумчивого в смерти, рождает во мне решающий вопрос: почему беспощадные версальцы, которые, не задумываясь, расстреливали восставших, взяли на себя труд по очереди сфотографировать всех безымянных жертв этой кровавой бойни? И вот моя гипотеза: быть может, сохраняя таким образом индивидуальность каждого, они предчувствовали (опять-таки бессознательно), что подобное установление личности, ее неповторимых черт, будет наилучшим способом борьбы с опасным холизмом [45] , который так давно воодушевлял народные массы и из-за которого никакие доводы не могли до сих пор побороть внезапные стихийные мятежи? Не было ли это сделано с целью постепенно привить народу массовый индивидуализм, который незаметно бы свел на нет всякое чувство первичности коллектива, всякого

стихийного сборища, и они притворились, что уважают покойных, которых на деле так презирали при жизни?

45

Холизм — антропологическая и социологическая теория, определяющая социальные группы, внутри которых жизнь каждого индивидуума имеет смысл только при принадлежности к данному сообществу (Словарь французского языка). (Примеч. автора.)

Что же происходит сегодня с нами самими, с теми, кто искренне считает себя свободнее своих предков?

У меня стойкое ощущение, что мы, запертые каждый в своем грустном уголке, разобщенные (по правде сказать, узники тайной и одинокой логики того, что очень трудно назвать общением, этого золотого тельца нашего времени), отчаянно стучим по клавишам, воображая себя на связи с другими людьми, все более и более призрачными… и в то же время смутно ощущаем, что наша истинная цель — скорее попытаться отделить наше маленькое эго от огромной безликой массы, которая захлестывает планету и не дает нам дышать… возможно, с тем же безумным желанием приблизиться к восхитительному призраку свободы, ради которого неизвестный борец коммуны — задумчивый и, вероятно, разочарованный — только что отдал жизнь!

Песенка о счастье, или возможная глубина поверхностного

За городом я часто — в Париже это редко случается — слушаю радио. В молчаливом спокойствии большого пустого дома, затерянного среди таких же пустынных полей и лесов, эта связь с внешним миром обретает особую ценность. Скажем так, вдали от привычной суеты я могу наконец слышать.

Вчера по местному радио звучал проникновенный голос старого крестьянина из Бургундии. Он рассказывал о крестьянской жизни прошлых лет на одиноких фермах и о характере домашних и диких животных. Больше всего в этом рассказе меня поразил — помимо значимости жизни, столь отличной для тех поколений, от которых, однако, нас отделяют всего-то несколько десятилетий (один историк и социолог недавно сказал, что мир за последние пятьдесят лет изменился гораздо сильнее, чем за двадцать веков!), — тембр голоса старого крестьянина и его манера говорить. Словно родник, журчащий в лесной глуши, он то умолкал, то звучал вновь, опять останавливался, медлил и снова продолжал говорить…

Да, этот глухой, чуть надтреснутый голос, пересыпавший свою речь давно забытыми и такими сочными выражениями, вставлявший в каждую фразу задорные междометия, меня в буквальном смысле покорил.

На деле, если взглянуть за пределы смысла, выраженного в словах (которые я, впрочем, понимал с трудом, настолько велика разница в наших словарных запасах), в них открывался смысл более глубокий: простая радость — синтетически ощутимая и поэтически понятная, несмотря на пропасть между поколениями, — которую эти деревенские жители испытывали, «живя здесь, просто здесь, среди вещей самых недолговечных, среди вещей самых бесполезных, в мимолетности дня» [46] В глубине этого голоса таилось веселье, свободное от нервных всплесков, оно светилось, как костер на поляне, и открывало мне лучше всех ученых речей прелесть очень древней и неискоренимой беспечности — в наши дни, по правде сказать, почти героической!

46

Сен-Жон Перс. «Изгнание», песнь V. (Примеч. автора.)

Невольно сравнивая ее с другими речами — громогласными, философствующими, вкрадчивыми, резкими, самодовольными, с металлом в голосе, — которые ежедневно изливают на нас через СМИ политики, журналисты и эксперты всех мастей, я подумал, что эта. — тихо бормочущая, похожая на журчание ручейка г- была тем, что многие люди пытаются выразить фразой «тихая песня о счастье». Песня, которую — если мы прекратим без конца суетиться, выключим мобильные телефоны и компьютеры, заставим замолчать громкоговорители и моторы, а вслед за ними и наши предрассудки современных и самодовольных людей — мы еще сможем услышать — несмотря ни на что! — в детской считалке, которую девчушка напевает себе под нос, посреди оглушительного рева на перекрестке…

* * *

Эта история с радиопередачей заставила меня надолго задуматься, в ней мне вдруг почудилась возможная связь с тем, что я всегда считал самым чистым в литературе.

Тональность, по которой мы с первых слов узнаем автора среди многих других — как по телефону различаем голос из сотни остальных, хранимых в памяти — иными словами,

эта неповторимая индивидуальная особенность, — не в ней ли великая тайна общения живых существ, ибо, как известно тем, кто всерьез изучал силу поэтического слова, только когда звучащий голос наиболее проникнут искренностью и уникальностью личности, у него есть все шансы приобщиться к абсолюту?

Всем этим я хотел сказать, что для меня настоящая литература, та, что внутри или за пределами сиюминутного наслоения текущих событий объединяет родственные души во времени и пространстве, берет начало не в речи и не в ораторском мастерстве, а скорее из самых глубин мировой души народов, а стало быть, неизбежно (отдаем ли мы себе в том отчет или нет) из старых, увековеченных традициями легенд, которые воображение ныне живущих «создает заново» (в прямом смысле слова), попросту говоря, тех, которые дух времени рядит в новые одежды, выстраивает по-новому, не меняя, однако, его сути.

Вероятно, именно здесь в игру вступают вневременные силы, которые греки называли «эйдолами», эти частицы духовного, долетевшие к нам из прошлого и самых отдаленных пределов коллективного разума, доставив нам притягательный эмоциональный запас наших предков.

Однако, как мне кажется, запас этот растворен даже не в самом тексте, не в выборе слов и их расстановке, а в том невидимом, что мы называем интонацией голоса.

Нимфа это трепещущее, вибрирующее, мерцающее «мыслительное вещество», из которого состоят образы, «эйдолы». В нем вся сущность литературы. Каждый раз, когда проступает силуэт нимфы, божественная материя, воплощенная в праздниках Богоявления и укоренившаяся в умах, сила, которая предшествует слову и поддерживает его, вибрирует. И как только эта сила проявит себя, форма следует за ней и к ней приноравливается, облекает ее, следуя за потоком.

Роберто Калассо [47] . «Литература и боги»

47

Роберто Калассо (р. 1941) — итальянский писатель и издатель.

Весьма вероятно, что животворящие эйдолы могут рассеиваться, лишь будучи призываемы самым решительным солипсизмом, который вдруг установится, чтобы просеивать на духовном ветру свои поэтические сита… Вероятно, это также незыблемое правило тяги к игре, правящее миром, тем миром, где антагонизм между единицей и множеством является движущей силой, вращающей колесо неизбежных перипетий.

Таким образом, за разъяснениями о литературе нам лучше обратиться к синтетическому — дальневосточной покорности, — а не аналитическому складу ума. И наверное, в этой связи нам следовало бы попытаться уловить то, что исходит от текста, а не его логический смысл (который всего лишь предлог или внешнее оформление), а также стоило бы угадать нечто божественное или бесовское, скрытое в речах и в каждом слове, и, может быть, еще, в последнюю очередь, дождаться дальнейшего результата их воздействия, чтобы в полной мере ощутить размах того, что хотело вырваться наружу, но — о парадокс — в действительности существовало лишь в мельчайшей пыли языка?

А сколько слов поистине красноречивых, чарующих и в эту минуту, очевидно, решающих потом вдруг оказываются пустыми? И сколько неточных и неловких слов, напротив, открывают в дальнейшем свою скрытую силу?

Мне бы хотелось возродить здесь древний, дремлющий, почти утраченный инстинкт, позволяющий судить и ценить литературное слово мерой его главного, а не риторического значения. То есть попросту возродить слух, основанный на интуитивном (и относительно наивном) понимании, постараться различить в чем-то волшебную ауру самых причудливых или самых невинных слов! Короче говоря, суметь проскользнуть под волной убежденности, уловить невидимое движение эйдол, явившихся, чтобы наполнить текст очень древней могущественной связью, суметь отличить то, что исходит от необычного поэтического мира — в виде порой неожиданном и непонятном — от обычной словоохотливости, красноречия, впоследствии абсолютно бесплодных.

Мне кажется, именно это отчасти хотел выразить Гофмансталь [48] в своем знаменитом «Письме лорда Чандоса» (которое многие считают манифестом объективной поэзии, что лежит за пределами речи, и которую слово лишь пытается заставить звучать в самой сути вещей), и я думаю, что когда Альберто Савинио [49] на седьмой странице своей замечательной «Жизни Генрика Ибсена» говорит с нами о том, что он именует «Грецией», его слова перекликаются — косвенно и, скажем так, на крыльях гостящей интуиции — с тем, что я пытаюсь выразить здесь:

48

Гуго фон Гофмансталь (1874–1929) — австрийский писатель, поэт и драматург.

49

Альберто Савинио (1891–1952) — итальянский писатель, художник, музыкант.

Поделиться с друзьями: