Искусство почти ничего не делать
Шрифт:
Спящий в толпе
«Ролан-гарос»-2008, финал
Как обычно, во время двухнедельного чемпионата по теннису «Ролан-Гаррос» я сидел на журналистской трибуне рядом со своим другом Джанни Клеричи, откуда мы любовались непобедимостью этого совершенно особенного в своем роде чемпиона Рафаэля Надаля (этот чертов парень никогда не делает явных ошибок!), но и были немного огорчены тем, что уже третий раз подряд нас разочаровал финал — достойный своего имени — большого чемпионата года на грунтовом покрытии, и чтобы немного отвлечься от этого эстетического безобразия, мы кто во что горазд изощрялись в остротах (Джанни — признанный весельчак Болонского университета), комментируя манеры и поведение разных «особ» на официальной трибуне слева от нас — «универсальную» улыбку Жана-Франсуа Копе из-за представительных и наверняка дорогих солнечных очков, то, как Розелин Башело достает зеркальце, чтобы проверить, хорошо ли на ней сидит строгая соломенная шляпка, Деланоэ о чем-то оживленно беседует с Кристианом Бимом (может быть, обсуждают проект расширения
84
Жан-Франсуа Копе — французский политический деятель, лидер фракции «Союз за народное движение»; Розелин Башело — на тот момент министр здравоохранения и спорта Франции; Бертран Деланоэ — мэр Парижа с 2001 г.; Кристиан Бим — на тот момент президент Французской федерации тенниса; Бернар Лапорт — на тот момент секретарь министерства Франции по спорту; Даниель Билалян — на тот момент директор спортивных программ на французском телевидении; Люк Ферри — французский философ и писатель.
Пораженный этим зрелищем, я, как обычно, принял его за негласное противодействие истерии народных масс. Словно реальность хотела философски и с юмором призвать нас к порядку, показать, что весь этот ажиотаж — лишь вычурная игра, клочок пены на бушующей волне времени, мимолетный всплеск в продолжительном сне, и что всегда есть возможность потихоньку отстраниться. Еще я вообразил (когда настроение плохое, чего только в голову не взбредет), что в еще более ироничном смысле было возможно, что уснувшему снится, будто он наконец смотрит настоящий финал «Ролан-Гарроса», великолепный матч из пяти захватывающих сетов, где элегантность в сочетании с талантом рождают жажду победы и точных ударов любой ценой; а может, даже (почему бы и нет?) этот вдохновенный сомнамбула из сочувствия к poverino Федереру рассудил, что единственно правильным будет (разве не говорят, что некоторые люди способны мгновенно уснуть во время публичного унижения?) погрузиться в сон, чтобы отрешиться от мучительной эффективности фактов.
Эти слегка бессвязные размышления (каждый борется со скукой по-своему) заставили меня провести параллель между зрелищем, которое представляют собой сегодня многие теннисные матчи (когда механические пасы с задней площадки корта наводят на мысль об отработанной заранее схеме, и которые, как недавно сказал мне Джанни, в Италии прозвали «соревнованиями по видеоиграм»), и услышанной позавчера новостью про японца из Токио, помешавшемся на видеоиграх, который прикончил пятнадцать человек (вероятно, придав этому символический смысл, перед храмом видеоигр японской столицы) и заявил полицейским, что хотел таким образом «проснуться», окончательно вырваться из своего виртуального мира.
Тогда я пожелал, чтобы, если уж на то пошло, мужчина, уснувший на трибуне в нескольких метрах от меня, пробудился в более мирном настроении (осторожность — не последнее из моих достоинств), и покинул трибуну на третьем сете при счете пять ноль в пользу Надаля. Когда я прощался с Джанни со словами «до следующего года», он состроил гримасу, как клоун Феллини, и ответил: «Возможно, возможно… Если до тех пор мне удастся пробудиться от этого странного сна!»
Три великих мечтателя (Антон Павлович Чехов, Томас Бернхард, Реми де Гурмон)
Двусмысленность и могущество мечты у Антона Павловича
В четырнадцать лет я ужасно скучал на уроках в школе, а потому при любой возможности старался от них увильнуть и пойти в библиотеку, где на полках в идеальном порядке в красно-сером переплете стояло полное собрание рассказов Чехова с фирменной чайкой «Объединения французских издателей». Там я проводил волшебные часы, которые и составили мое настоящее образование.
Думаю, в то время в Чехове меня поражало больше всего то, что у него я находил мир таким, каким мне рисовала его моя детская интуиция, свободным от школьных и религиозных догм, которые всеми силами пытались привить мне. Я обретал право наблюдать за явлениями и людьми, не подвергая их моральной оценке. В то время меня поражала отнюдь не навязчивая «разочарованность» чеховских заключений, а, напротив, в прямом смысле «невероятная» поэтичность его произведений. Мне кажется, это чтение одновременно оградило меня не только от картезианского рационализма, но и от веры в возвышенно-чудесное, которая неловко пытается его заменить. Таким образом, полагаю, я сразу понял, чем на протяжении времени продолжала для меня оставаться сущность чеховских книг, которая проступает лишь водяными знаками и наверняка ускользает от сознания даже самого автора.
Да и не
в том ли очарование всех великих писателей, чтобы оставить достаточно места между строк, дабы реальность, скользя сквозь нити повествования, внезапно всплывала на повороте страницы?У Чехова мы видим мир словно «в зеркале, которое проносит вдоль дороги» рассказчик, который ограничивается тем, что холодно и аналитически следит за событиями, и такая позиция хороша потому, что позволяет нам воссоздать многообразие, непонятность и странность мира, такого, каким мы ощущаем его, когда попадаем в чужую страну, где наши моральные принципы уже не имеют значения. Тщательные описания, с легкостью отмеченные (по его собственному выражению) «точными, меткими деталями», приводят нас в замешательство, будят в нас неуверенность, покоившуюся под спудом реальной жизни, например: какой смысл придать событиям, как разобраться в хитросплетении интриг, как определить характер встречающихся нам людей? Более того, будучи автором, он без конца рождает в нас ощущение, что ситуация вышла из-под контроля, персонажи живут своей жизнью, и он их больше не понимает. На эту тему мне хотелось бы процитировать слова художественного критика о другом великом писателе, который, как мы знаем, испытал огромное влияние Чехова (и который, надо отметить, также был врачом). Пико Айер говорит о Сомерсете Моэме:
Одним из великих талантов Моэма была способность посеять в нас впечатление, что персонажи ускользают от него и продолжают вести собственную жизнь. Иногда он даже прерывает действие на середине и вставляет путаное отступление, объясняя, почему не может понять поведения собственных персонажей, а также все обстоятельства истории, которую он пытается нам рассказать. Это, вполне очевидно, хитрая авторская уловка — он вновь и вновь ловко описывает собственную неспособность и, делая это, высвобождает нечто такое, что придает его историям редкостную двусмысленную непринужденность. Они колеблются и трепещут на краю бездны — тайного тяготения человека к хаосу.
И хотя стиль Чехова более лаконичный и отстраненный, нежели у Моэма, есть основание полагать, что он был начинателем этой литературной манеры. Однако я уже почувствовал, что душа Антона Павловича (как его уважительно называл его друг Бунин) была ареной подсознательного, так и неразрешенного конфликта между его едкой, почти научной, наблюдательностью материалиста и глубоким метафизическим, дальневосточным, одним словом, даосским (Бунин рассказывает, что родные Чехова имели ярко выраженные монгольские черты) чувством «хода вещей». Несмотря на свой резковатый позитивизм, приобретенный за время учебы на медицинском, и вечной тяге к точному диагнозу, в его произведениях постоянно и явно ощущается неизбежный антагонизм присутствующих сил, инь и ян без конца стремятся к равновесию. Этот двойственный взгляд отдаляет его от тяжеловесного морализма Достоевского и Толстого; это действительно скорее не манихейская концепция, а медицинский взгляд на мир, в котором рождаются определенные взаимодействия, пересекающиеся при малейшем событии.
У Чехова мало психологии: действие описывается извне, а нам, читателям, предстоит его объяснять, если на это еще есть желание, ибо по мере чтения начинаешь чувствовать, насколько неуместно хотеть проникнуть в смысл безнадежно запутанных событий. Здесь, наверное, стоит вернуться к тому, что Бунин называл дальневосточным атавизмом у Чехова, и вспомнить эту старинную китайскую заповедь чань:
Если хочешь знать голую правду, не заботься ни об истине, ни о лжи. Спор между ложным и истинным — это болезнь духа.
Возможно, небесполезно заметить, что понятие голой правды чань, каковым оно приведено здесь, отсылает нас к тому, что мы сегодня называем «глобальной реальностью» в противоположность множеству мелких сиюминутных истин, которые ее составляют. Вот почему, я думаю, можно сказать, что Чехов внес свой вклад, хотя он это и отрицает, в философский дух, носящийся в воздухе своего времени: появление «феноменологической редукции» мира, чей основной принцип, как известно, — описывать вещь, строго избегая оценочных характеристик, — отказ от оценки позволяет основному смыслу, освобожденному от влияния наших желаний, выйти на поверхность сознания [85] .
85
Жан Ренуар в своем знаменитом документальном фильме раскрывает метод работы над театральным текстом (впрочем, метод, о котором он говорит, ему самому был открыт Мишелем Симоном): заставить актера громко прочитать текст без всякого выражения, избегая любого эффекта, любого умысла, и повторять это столько раз, пока текст не утвердит сам себя, чтобы зажить собственной жизнью — в каком-то смысле очищенный отличного восприятия чтеца. (Примеч. автора.)
Вот как философ Эдмунд Гуссерль определяет собственный метод:
Метод представляет собой стремление через события и эмпирические факты познать «сущности», то есть идеальные значения. Они постигаются напрямую интуитивно и на конкретных примерах, детально и очень конкретно изученных.
Что еще делает Чехов?
И что, если, несмотря ни на что, нам кажется, что иногда мы различаем у него между строк нравственную оценку, которая, вероятней всего, могла бы ограничиться простым диагнозом: несчастье человека прежде всего в его неумении приспособиться к реальным обстоятельствам, потому что неизлечимый догматизм и закоренелый идеализм мешают эту реальность увидеть.