Испытание временем
Шрифт:
— Напрасно вы, Марк Израилевич, все принимаете так близко к сердцу. Это останется между нами, мы все здесь евреи.
— Молчи, дурак, — шипит Муня, — лучше инженера ты не скажешь, только напортишь.
Ничего не поделаешь, начал — надо кончать:
— Я хотел сказать… евреи между собой поладят.
— Что ты тычешь мне своих евреев? — злится Гомберг. — Думаешь, подкова становится кошерной оттого, что ее сработал еврей, а не татарин? Один толк.
На помощь Шимшону приходит Меер-Бер. Очень уж ему хочется загладить вину свою пред хозяином:
— Евреи — братья… Мы
Лучше бы он и на этот раз смолчал. Гомберг, как помешанный, забегал взад и вперед.
— Должны? Обязаны? А я не хочу! Братья? Так Меер-Бер мне не брат. Не дадут мне за это места в раю? Братья! Братишечки! Строчат друг на друга доносы полицмейстеру, губернатору, воинскому начальнику, клевещут, дерутся, как собаки…
Гомберг наконец устает и умолкает. Он морщит лоб, забота отражается на его лице.
— С вами заговоришься, — произносит он как бы про себя, но достаточно громко, чтобы быть услышанным. — В конторе меня ждет фабричный инспектор. Черт его прислал! Кто-то донес ему, что у меня скрываются от мобилизации резники и торговцы. Он хочет собственными глазами увидеть вас.
Вот когда они присмиреют. Маневр Гомберга с фабричным инспектором имеет свою мораль: «Думайте лучше, ребятки, о другом. О том, как трудно мне уберечь вас от беды, как много испытаний выпадает на мою долю. Ох как тяжело быть хозяином…»
Едва отзвучали шаги Гомберга, Меер-Бер отложил молоток и приблизился к Юделю:
— Объясните мне, Юдель, что он сказал…
Комиссионер покосился на дайона и сына раввина, почесал затылок и спокойно ответил:
— Ничего особенного, придет фабричный инспектор, посмотрит на нас и даст нам адрес воинского начальника.
Меер-Бер испытующе заглядывает в лицо Юделя, и глаза его наполняются слезами.
— Бог с вами, мой друг, разве поступают так с людьми?
Янкеле насторожился. Он забыл, что дайон соперник, смертельный враг его, и обратился к нему, как к другу:
— Вы слышали, Авремл? Донос!
В одно мгновение и Авремл забыл старую вражду свою к сыну раввина. Он взглянул на него с любовью и простонал:
— Нам перерезали горло!..
Меер-Бер сидел за прессом и вздыхал:
— Горе мне! Что будет с моими детками?.. Кто накормит голодных пташек?..
И Смоляров присмирел. Ему больше не до шуток, он виноват пред своим приказчиком, что же, грешен, как говорится, пересолил…
— Вы молчите, реб Эля?..
За двадцать лет Смоляров впервые приукрасил имя приказчика почтительным «реб». Как не откликнуться на такую ласку? Эля по привычке встает на кончики пальцев и перегибается.
— Все утро у меня ныло сердце… Черный день…
Янкеле и Авремл нежно шепчутся. В глазах дайона любовь, сын раввина растроган. Друзья познаются в беде.
— Мы пропали, Янкеле.
— Мы как стадо овец на бойне, придет резник и перережет нас.
— Помогите, — всхлипывает Меер-Бер, — помогите, Ефим Исакович, нас убивают!
Снова, как в тот день, когда он явился к ним на толкучку, они окружают его и молят о помощи:
— Спасите нас от гибели!..
— Не дайте нам умереть!..
— Сжальтесь над детьми!..
Инженер стоит
растерянный и бледный. Он больше не улыбается, глаза его широко раскрыты.— Не просите меня, я ничего не могу сделать. Успокойтесь, прошу вас…
Авремл вдруг стучит по столу, строгий голос его требует внимания. Грудь выпячена, голова запрокинута — облик дайона, будущего раввина… Разом умолкают машины, молотки, скрежет и лязг.
— Тише, рабойсай[16], я скажу слово!
Люди собираются, молчаливые и покорные, и, затаив дыхание, обступают его.
— В торе нашей сказано, — звучит торжественная речь, — сыны Израиля отвечают пред богом друг за друга. Грехи одного — грехи всей общины, позор его — позор всего народа. Из-за Ионы-отступника бог обрушил гнев свой на корабль с людьми… Кто из нас тот Иона, из-за которого мы погибаем? Отзовись!
Никто не шевелится.
— Не будем упрямиться, за спиной нашей смерть! Откроемся в наших грехах. Милосердие и покаяние спасают от гибели.
— В каких грехах каяться? — спрашивает Янкеле.
На него устремляются недобрые взгляды. Он ничем не лучше других и не смеет возражать.
— Во всех грехах к ближнему, — отвечает дайон. — Сегодня иом-кипур, день небесного суда. Кого там осудили, тот здесь уже мертв…
— Боже мой, — шепчет Эля, — нас вовсе не считают евреями. Ни субботы, ни рош-гашоно, ни иом-кипура… Как только господь терпит нас…
Совершенно очевидно, это — расплата за прегрешения. Они поплатятся своей жизнью за нарушение святого дня.
Снова Авремл стучит по столу, строгий голос его требует внимания:
— Не будем медлить, евреи!
— Покаяние так покаяние, — соглашается Янкеле. — Кто первый?
Он напомнит еще Авремлу о себе, дайте срок.
Никто не спешит каяться, каждый уступает очередь другому.
— Бросим жребий, — предлагает, завязывая узелок, Эля. Благодарный хозяину за недавно оказанное внимание, он предоставляет ему первому эту честь.
— Дурак, — тихо шепчет ему Смоляров и вытягивает узелок.
Он бледнеет, закусывает губу, озирается и видит кругом довольные лица.
— Поменьше спеси — ты пред богом, — предупреждает его Авремл.
Смоляров еще больше бледнеет, стискивает челюсти и, ударяя себя в грудь, тихо шепчет:
— Я буду правдив, как пред господом богом. Я грешил, был вероломен, грабил, обвешивал бедняков, скупал краденое, давал деньги в рост, не жалел вдов, обижал сирот… Звал умирать за царя, лгал, что война — конец голуса.
— Сознайся в своем чванстве, — прерывает его Янкеле.
— Я был высокомерен, заносчив, кичился родством своим с любавичским ребе… Я был груб с простым народом, надменен с беднотой…
Признания Смолярова смущают Элю-приказчика. Он впервые видит хозяина униженным. Наконец-то он сознался в самом главном: «Я был груб с простым народом, надменен с беднотой…»
Выражение удовольствия сменяется тревогой, никто больше не улыбается. Кому теперь нести бремя признания? Узелок в руках дайона. Нет пророка в своем отечестве! Суровое молчание. Один Янкеле не скрывает своей радости. Наконец-то и на его улице праздник!