История и повествование
Шрифт:
В 1990-х годах в России к исследованию провинции обратились филологи. Было проведено немало конференций, посвященных отдельным провинциальным местностям. В поле внимания ученых оказались Елец, Казань, Саратов, Пермь, Тверь, Псков и другие провинциальные центры. Выходили сборники, посвященные этим местностям. Особенно живое внимание привлек к себе один из первых — «Русская провинция: Миф. Текст. Реальность» (сост. А. Ф. Белоусов, Т. В. Цивьян. М.; СПб.: Тема, 2000).
Европейская традиция изобразительных искусств, особенно традиция XIX века, охотно ставит в центр внимания объект, условно говоря — маркирует его, тогда как фон и естественную среду, составляющие контекст, она оставляет «беспризнаковыми». Это особенно заметно в портретной живописи и в натюрмортах, тогда как, например, в жанровых сценах объекты воспроизводимой реальности маркируются более равномерно и иерархические отношения между маркировкой менее ощутимы. Унаследованная от того же XIX века литературоведческая традиция также привыкла рассматривать местность как «фон действий», развивающихся в словесном сообщении; потому местность как антураж, как некого рода «беспризнаковая» часть общего сюжета, воспроизводимая в первую очередь в лирических отступлениях, зачастую остается в тени анализа, направленного на действующих лиц и на динамику действия [1140] .
1140
В
«<…> the element of space, or topos,is all too often missing from the narrative of Russian history which, despite the country’s obvious size and regional diversity, tends to be told from the center, and hence appears linear and continuous».
Понятие маркированности условно можно распространить и на культурный текст [1141] . Как правило, общее значение маркированного члена в любом тексте характеризуется уточненной, специфической, добавочной информацией, вносящей в сообщение новый пласт смысла, тогда как член немаркированный представляет собой тот «пассивный фон», на котором только и может ощущаться маркировка (Якобсон 1982, 73, 76). Следовательно, локус, место действия, воспроизводимое в тексте, когда оно не является миркированным, несет такую важную и необходимую информацию, которая в интерпретациях и восприятии текста зачастую проходит как бы «незамеченной» и отодвигается на задний план перцепции и анализа.
1141
В письме к Николаю Трубецкому от 1930 года Роман Якобсон пишет: «Ваша мысль о том, что корреляция есть всегда соотношение признакового и беспризнакового ряда, одна из Ваших самых замечательных и продуктивных мыслей. Думаю, что она будет иметь значение не только для лингвистики, но и для этнологии и истории культуры, и что такие историко-культурные корреляции, как жизнь — смерть, свобода — несвобода, грех — добродетель, праздники — будни, и т. п. всегда сводятся к отношениям а— не — а,и что важно установить для каждой эпохи, группы, народа и т. д., — чт'o является рядом признаковым… Я убежден, что многие этнографические явления, мировоззрения и прочее, которые на первый взгляд кажутся тождественными, нередко различаются именно тем, что то, чт'o для одной системы является рядом признаковым, в другой оценивается как раз как отсутствие признака» (Якобсон 1982, 74).
Задача поэтики пространства состоит в том, чтобы маркировать локальную специфику, показать место как бы с точки зрения «бытийного центра мира» (Абашев 2000, 395) и тем самым вовлечь место как генерирующее начало в универсальную символику культуры. С такой точки зрения рассматривались не раз в русской литературе Петербург — Гоголя, Достоевского и Белого; Москва и Киев — Булгакова; Париж и Прага — Цветаевой; Коктебель — Волошина; Урал — Пастернака и другие классические примеры. Можно без труда продолжить перечень писателей, в текстах которых место, если только выявить его специфику, естественно станет смыслопорождающим началом для дальнейших прочитываний: это Крым — Туроверова, Савина, Грина; Брюссель — Головиной; Карельский перешеек — Андреева, Гуро, Гарднера; Севастополь — Аверченко; Париж — Присмановой и Гингера; Гельсингфорс — Булич и т. д.
Проникая далее в проблематику поэтики пространства, приходится задать вопрос: как и в чем именно выражается локальностьтекста? Когда есть основание говорить о тексте собственно локальном, а когда текст лишь отражает некие черты пространства, не будучи с этим пространством органически связан? Является ли текст как таковой носителем совокупности признаков определенной локальности и тем самым становится в ряд текстов локальных, или же определение локальности дается ему извне — читателем, исследователем, желающим причислить высказывание, созданное в определенной локальности или умозрительно относящееся к ней, к категории текстов локальных?
Если придерживаться определения Артура Данто, согласно которому бытие художественного произведения заключается в его интерпретации [1142] , то поэтику пространства следует понимать как многократное прочитывание и переосмысление текста с выявлением различных смысловых доминант, в данном случае — преимущественно связанных с местом. Если же исходить из самого творческого процесса, то волей-неволей приходится сталкиваться с проблемой о мере соотнесенности писателя и текста. В. Н. Топоров (1993а, 28) указывает на нераздельность творения и творца и называет связь поэта и текста «химической». Здесь постановка проблемы отсылает нас к пониманию культуры как творческой энергии, которая сама порождает, пресуществляет, конструирует реальность. Творящей личности свойственно не просто организовывать свое пространство, но организовывать его символическии тем самым вовлекать в сферу культуры. В. Н. Топоров говорит, что без этой связи текста и поэта «деформируется, ослабляется или вовсе исключается вся сфера парадоксального <…>, экспериментального, то есть то, что является чудом пресуществлениятекста, пространством, в котором вступает в игру своеобразный аналог принципу дополнительности Нильса Бора (поэт и текст едины и противоположны одновременно; автор описывается через текст и текст — через автора; поэт творит текст, а текст формирует поэта и т. д.), и любое изолированное описание (sub speciae текста или sub speciae поэта) оказывается частичным и неадекватным» (Там же).
1142
Подробнее см. работу: Danto 1990.
Таким образом, включение местонахождения говорящего в сферу культуры наполняет историческое существование некоего локуса цепочкой символизации, «результаты которой закрепляются в фольклоре, топонимике, исторических повествованиях, в широком многообразии речевых жанров, повествующих об этом месте, и, наконец, в художественной литературе» (Абашев 2000, 11). В процессе символической репрезентации места «формируется более или менее стабильная сетка семантических констант. Они становятся доминирующими категориями описания места и начинают по существу программировать этот процесс в качестве своего рода матрицы новых репрезентаций. Таким образом формируется локальныйтекст культуры, определяющий наше восприятие и видение места, отношение к нему» (Там же).
Итак, при рассмотрении локальности текста необходимо четко задать себе вопрос: кем и с какой точки зрения выражается локальность — субстанциальноили контекстуально.В первом случае локальность проявляется в самом тексте и дается автором как на уровне словесного ряда (топонимика, перифрастические обозначения местности, названия и описания местных реалий — как природных,
так и рукотворных — обороты речи, диалектизмы, малые фольклорные формы и т. д.), так и на уровне образного высказывания (топика, метафорика, символика, интертекстуальность). Следовательно: субстанциально выраженная локальность может быть высказана автором эксплицитно или имплицитно. Она может принадлежать письменной или устной традиции. В случае контекстуального прочитывания локальность проявляется вне самого текста и дается воспринимающим (читателем, исследователем, критиком) как внешняя, дополнительная информация о принадлежности текста/автора к рассматриваемой локальности (по возникновению, рождению, нахождению, местожительству, временному пребыванию, пути, месту написания и т. д.) — Иногда такой внешней информацией служат и авторские ремарки, то есть некая авторская локальная маркированность. Еще можно добавить более редкие случаи контекстуального выражения локальности, когда текст прикрепляется к локусу посредством социального заказа (юбилейные тексты, тексты на случай и т. д.). Однако, как подчас бывает при категоризации художественных явлений, четкое разграничение трудно провести, и локальность может проявляться в одном и том же тексте и субстанциально и контекстуально.Далее, возникает вопрос соотношения локального текста с локальной идентичностью, с локальной принадлежностью(locational belonging) [1143] и выявлением оппозиции свой/чужой, а также с масштабом самого понятия локального (национальный, региональный, местный). Локальную идентичность можно понимать в более узком или широком толковании, как местнуюили региональную.Местная идентичность относится скорее к индивидуальному переживанию места, региональная — к коллективному переживанию и осознанию характера определенной территории (Paasi 1984, 113).
1143
См. подробнее статью Линн Пирс (Lynne Pearce, 2002) «The place of literature in the spaces of belonging».
И тому и другому может служить примером так называемый краеведческий текст, специфика которого заключается в «естественной любви» и принадлежности к «малой родине» (Гревс 1926/1991, 21) [1144] . В краеведческом тексте локальная идентичность определяется как некое ценностное начало, как откровение и признание в любви к месту [1145] . Цель краеведческого текста, как считает Д. С. Лихачев, придать местности, не имеющей «авторского происхождения», историзм, «открыть в ее прошлом, хотя бы и очень недавнем, что-то совершенно новое, ценное»(курсив наш. — Н.Б.;Лихачев 1990, 8). Согласно Анциферову, задача краеведения состоит в том, чтобы наполнить науку «большим и разнообразным содержанием жизни», развить «вёдение края для организованного воздействия на него» (Анциферов 1927, 8) [1146] . Разработанный «вытесненной» в краеведение высококвалифицированной гуманитарной интеллигенцией — медиевистами, античниками, историками церкви, востоковедами — локальный методдостиг глубокого профессионализма в послереволюционные годы. При этом русская историческая наука целенаправленно «шла от общего к частному, от истории государства к истории народа. Краеведение 1920-х годов пыталось перейти от дедукции к индукции, то есть синтезировать историю России как историю отдельных местностей и групп населения» (Лурье, Кобак 1989, 74.) Так краеведы 1920-х годов естественным путем пришли к междисциплинарному сотрудничеству и к необходимости применять опыт различных научных дисциплин при развитии локального метода (Smith-Peter 2004, 533) [1147] .
1144
Определение «любовь к родному краю» может служить не только как маркер той или иной локальной идентичности, но и как средство идеологического манипулирования (см., например: Милонов 1985, 3).
1145
В художественном тексте отношение автора к локальности сложнее, оно может иметь все грани оттенков от любви до ненависти.
1146
На органическую взаимопроницаемость места и текста указывали также известные фольклористы-краеведы Б. и Ю. Соколовы. Они также подчеркивали необходимость вхождения в жизнь рассматриваемого места, вовлечения в анализ социальной динамики малого общества (Соколовы 1926, 23).
1147
Расцвет краеведения по всей стране сказался прежде всего на стремительно растущем количестве краеведов и краеведческих обществ. Если в 1917 году в России насчитывалось 155 обществ, то к 1930 году их было уже 2334, а общее количество членов достигло миллиона человек (Smith-Peter 2004, 533).
Родоначальников локального метода и воспитанников эпохи символизма Гревса, Анциферова и их соратников можно, в сущности, считать и основателями русской культурологии. Как Гревс, так и Анциферов полагались на вживание в объект и на растворение грани между изучающим субъектом и объектом исследования. Переосмысляя и преодолевая синкретичность символизма, ученые шли по пути европейского философского интуитивизма. Гревс и Анциферов защищали примат идеального над материальным, одухотворяя и связывая образы места с его «историческим чувством» (Перлина 1989, 83–85).
Понятие «исторического чувства места» предвосхищало более позднее понятие «локальной принадлежности», которое, в свою очередь, можно рассматривать с разных точек зрения (географической, психологической, социологической, гендерной, футурологической и т. д.); при этом любая точка зрения может отражать категории оценки или быть нейтральной. Она может также заключать в себе нравственное начало (см., например: Межуев 1998). Если же говорить о масштабе локуса — местном, региональном, неизбежно приходится говорить и о его границах. Границы — явление не природное, а социальное, продукт социальной деятельности человека. При этом любопытно, что первоначально граница понималась не как линия, а как пространство. «Между группами населения существовали изолирующие зоны (болота, чащи, степи или пустыни), выполнявшие функции границ. Латинское слово „лимес“ первоначально обозначало одновременно „тропинка“, а также „полоса земли“, по которой войска могли вторгнуться на вражескую территорию» (Хан 2001, 116). Границы очерчивают локальность, помогают человеку ориентироваться в пространстве. Они очерчивают также самосознание людей, влияют на их менталитет, формируют их образ мышления [1148] . Однако тот факт, что автор вводит в данный текст некоторое пространство, определенное границами, внутри которого развертывается действие, еще не позволяет считать этот текст локальным.
1148
В повести «Детство Люверс» Б. Пастернака Приуралье, как пространственная граница между Европой и Азией, формирует сознание героев (см. Юнггрен 1991).