Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История моей возлюбленной или Винтовая лестница
Шрифт:

Тем не менее, я беспокоился. Впервые я отчетливо представил себе в действиях Ирочки возможность чего-то криминального. Все собралось вместе, как разрозненные результаты многочисленных экспериментов, сведенные в одну таблицу. Непреклонность Ирочки в том, чтобы лично передавать ампулы с препаратом в Институт онкологии (а, может быть еще куда-нибудь?); недопущение никого из сотрудников к лабораторным журналам, где зарегистрирована каждая ампула ПЧ, полученная после очистки; давний случай с очень странной поездкой сначала в лабораторию за ампулами, а потом на какую-то мифическую бензозаправку, когда я ждал ее, чтобы отправиться на концерт в Дом работников искусств; скандал в ресторане гостиницы „Европейская“ и, наконец, внезапный отъезд с Роговым в Кисловодск, куда Ирочка улетела, даже не попрощавшись со мной. То есть, уехала, чтобы избежать откровенного разговора. Внезапно я физически ощутил, как зацарапались лапки летучих мышей коготками по моему телу. Зацарапались, заскреблись, гадостно зашуршали новенькие хрустящие ассигнации ежегодных таинственных бонусов. Это были коготки страха. Не из умирающих ли больных произросли эти бонусы? Умирающих медленнее, но все равно — обреченных! Мне стало так омерзительно на душе от этих летучих мышей-бонусов, от этого страха, что я, не дожидаясь возвращения Ирочки из Кисловодска, написал заявление об уходе по собственному желанию. Не буду пересказывать всего, что мне говорила Риммочка, как уговаривала забрать заявление. Бессмысленно!

Я снова был свободен, как пять? семь? сколько же, и в самом деле? — лет назад? Прошла целая эпоха. За все эти годы я успел так полюбить Ирочку, что ни разу не усомнился: правильно ли она живет? Правильно ли живут люди, окружающие Ирочку? Правильно ли я жил до сих пор? И снова возникли образы двух сфер, в одной из которых я жил честно и правильно,

это была литература. А в другой, которая была отделена от литературы прозрачной и легко проходимой перегородкой, я, как оказалось, жил по законам круговой воровской поруки, то есть нечестно и неправильно. Мне могут возразить в мою же защиту, что и во второй сфере моей жизни, моей среды обитания, я жил честно: ставил опыты на белых мышах (заражал, лечил, взвешивал, измерял, оценивал статистически результаты). Я не имел дела с передачей препарата врачам или больным, не получал ни у кого денег за ПЧ и прочее, и прочее. Но ведь я же получал из рук Ирочки бонусы, я их брал, подозревая, что дело нечистое, не хотел вдумываться и не мог отказаться. Не хотел и не мог, потому что был вовлечен в преступную круговую поруку. Конечно, уйдя из лаборатории „ЧАГА“ я ничего не изменил в том, что было сделано в прошлом. Ни хорошего, ни плохого. Ирочка вернулась через две недели и в тот же день позвонила мне и договорилась встретиться в парке у пруда.

Был холодный день конца августа, и ее южный загар с особенным нездешним оттенком, в котором наверняка отложился яркий красно-фиолетовый пигмент винограда „Изабелла“, особенно противоречил скованности, с которой Ирочка разговаривала со мной. Это была не только скованность слов, но, главным образом, скованность кистей рук и локтей. Руки были запрятаны в карманы жакета из пупырчатой (серая с черным) суконной ткани, из которой шьют осенние костюмы. Такой же была юбка. Запрятаны, чтобы я не увидел дрожания пальцев. Даже сапожки, казалось, были на пупырчатых подошвах, чтобы завершить композицию костюма-скафандра, придуманного, чтобы отталкивать холод, дождь, мои слова. Впервые в истории нашей жизни я выступал (или ей казалось?) в роли оппонента. „Даник, пойми, я не могу допустить, чтобы ты ушел из лаборатории“. „Почему, Ирочка? Я литератор. Пора мне переходить на вольные хлеба. Стихи надо сочинять не от случая к случаю, а каждый день, как молитву. Писать стихи, ходить по редакциям, пристраивать. Я и так столько лет отдал препарату!“ „Значит, ты решил выйти из нашего круга?“ „Но ведь Глебушка Карелин и Юрочка Димов живут настоящей жизнью художников, и не выходят из нашего круга?!“ „Так сложилось, Даник. Да и не сравнивай нашу близость с тобой и мою с ними. Ты еще вспомни капитана Лебедева и других! Конечно, мы все — это круг друзей. Как колесики у часов. Я не могу без каждого из вас. И вы все без меня. Не могу, и они не могут! Пойми, Даник! Ты скажешь, наше дело, наш препарат, наши встречи вне лаборатории, потрясающая эротика, которая пронизывает отношения нашего сообщества. Все это так, кроме тебя и меня. Я люблю тебя, Даник. Прошу тебя, не порывай со мной!“ „Я и не порываю с тобой, Ирочка. Ведь было же у нас до этого препарата? Было что-то настоящее?“ „И теперь остается, Даник“. „Ирочка, я ведь, как в романе Набокова „Камера обскура“, ничего не знаю, что выходит за пределы лаборатории и Института онкологии“. „Ну, хорошо, я попробую объяснить тебе, хотя бы схематично, чтобы ты понял“, — сказала Ирочка, закурив „Мальборо“. Была у нее такая особенность. Вообще-то не курила, а в минуты крайней экзальтации закуривала. Но какая сейчас была экзальтация? Разве что отрицательная! И она объяснила, только от этого не стало легче и яснее. Несколько лет назад, как только ПЧ был проверен на группе тяжелых больных и оказался способным задерживать течение рака больше, чем на год (при клиническом прогнозе у не леченных контрольных больных: 3 месяца — полгода) наша очищенная чага стала широко применяться в Институте онкологии и онкологических отделениях нескольких больниц. Березовые грибы — сырье чаги, поступали в неограниченном количестве. Тут постарался капитан Лебедев. А вот химическая очистка и проверка препарата требовали больших затрат. Лаборатория получала дотации только в самом начале. Спрос на ПЧ чрезвычайно велик. Приходилось идти на определенные нарушения, продавать препарат гораздо дороже цен, установленных для больниц. Это позволило платить хорошую зарплату сотрудникам лаборатории». «В том числе давать бонусы?» — спросил я. «Да, — ответила Ирочка. — Но в этом и есть смысл теневой экономики, Даник. Мы внедряем принципы свободного рынка в работу нашей лаборатории». «Я не думал, Ирочка, что свободный рынок допускает подпольную торговлю лекарствами. Это ведь может обернуться следствием и судом. Разве ты не боишься, Ирочка?» «Мы прикрыты, Даник. Но, если ты боишься…» Впервые за годы наших отношений я отделил себя от Ирочки. Мой страх за себя отделился от страха за нее. Причина была в том, что для меня главным всегда была литература. Это был страх попасть в ссылку или тюрьму и лишиться не только возможности сочинять и владеть написанным, но и общаться с друзьями-поэтами. Я навсегда отрезал бы себе путь к редакциям. Хотя, несомненно, Ирочка была энергией для моей литературы. Находясь на свободе, я мог бы (я понял, что мог) воспользоваться другими источниками энергии. В тюремном лагере или ссылке я лишился бы даже этих, дополнительных. Но может быть, достаточно было воспоминаний об Ирочке? Вся ее жизнь сосредоточилась в лаборатории, которая давала ощущение свободы, финансовой свободы, конечно же. И свободы быть королевой, распоряжавшейся нашей работой, нашей любовью, нашими деньгами.

Словом, я выпал из Ирочкиного круга. Ушел из лаборатории. Стал свободным художником. Меня могут спросить, почему же я не занял такого же положения, как Глеб и Юрий? То есть, не смог, не порывая с Ирочкой и другими, отойти от лаборатории. Не что иное, как страх гнал меня из этого круга. Наверняка сомнения и даже страх посещали и других: Васеньку Рубинштейна, Риммочку, капитана Лебедева. Впрочем, такие, как капитан Лебедев, не ведают страха. Почему же все-таки я оказался первым, кто откололся? Был самым слабым? Самым прозорливым? Или эта рулетка с самого начала не увлекала меня, а я потянулся за Ирочкой, случайно укрылся в лаборатории, когда боялся стать тунеядцем, не хотел повторения участи Виссариона? Хотя Виссарион с честью прошел ссылку, вернулся в Ленинград и вскоре эмигрировал.

Мы еще перезванивались с Ирочкой и даже ужинали пару раз в ресторане Дома писателей. Это были горькие прощальные встречи. Но и с оттенком некоей оправдательной и даже образовательной линии по ходу разговора. Образовательной, разумеется, не с моей стороны. Образовывала Ирочка. Во время этих прощальных прогулок и ужинов Ирочка нечаянно выдергивала из прошлого (главным образом, из моей экспериментальной работы) какие-то разноцветные ниточки, переплетенные временем в тугую косичку давно минувших дел и разговоров. Добиралась, как канатоходец с крылатым шестом, до таких высот, как финансовые формулы московского экономиста Вадима Рогова. Или рассказывала мне об охране «капитанами Лебедевыми» таких предприятий параллельной экономики, как наша лаборатория, о защите от поборов со стороны так называемых отрядов самообороны, которые, по сути, были прообразами мафиозных объединений времен перестройки. Пожалуй, к Ирочкиному удовлетворению, не знаю, какого оттенка подобрать слово для этих малополезных бесед, я не высказывал ни малейшего интереса к денежным механизмам теневой экономики, и в частности, к экономическим механизмам нашей производственной лаборатории. Я был рад, что препарат чаще всего работает и больным становится легче. Конечно, я хотел бы вернуть эти пресловутые бонусы, полученные за многие годы. Но это было бы чистоплюйством, подлостью и предательством самого себя, прожившего эти годы в кругу Ирочкиной компании.

Вторая часть. Патриаршие пруды

Меньше всего я предполагал встретить Ингу, да еще в одну из первых недель после моего переезда в Москву. Расскажу по порядку. Мой старый каменный двухэтажный дом, стоявший напротив химического корпуса Лесной академии, пошел на слом. От ветхости или оттого, что нужна была площадь под строительство кооперативного здания для сотрудников Лесной академии, или от всей совокупности обстоятельств, вполне подходящих под слово-формулу судьба. Я получил отдельную однокомнатную квартиру в Сосновке, неподалеку от ленинградского Политехнического института, взамен двух комнат в прежней коммуналке. И эту квартиру я, не въезжая, обменял на комнату в еще одной коммуналке, на этот раз в московской коммуналке на третьем этаже старинного здания. Окна моей комнаты выходили на Патриаршие пруды. Причинами моей поспешной и, казалось бы, невыгодной сделки (отдавал отдельную квартиру за комнату в коммуналке) послужили следующие обстоятельства: тупик в отношениях с Ирочкой, которую я не видел несколько лет, хотя она вначале (еще около года с небольшим) оставалась в лаборатории «ЧАГА», то есть визави, в трех минутах ходьбы; тупик в отношениях с ленинградскими издательствами, которые не брали мою рукопись стихотворений

к изданию, откладывая ее на бесконечные доработки, не заказывали переводы; и, наконец, мое желание порвать со всем тяжелым, неустойчивым и опасным, развивавшемся к этому времени в городе моего рождения, где я, казалось, ходил по острию ножа. Я не оговорился, сказав, что Ирочка еще больше года оставалась в лаборатории «ЧАГА». Как я потом узнал (под огромным секретом от Риммочки Рубинштейн), дело о незаконном распределении препарата чаги (ПЧ) было все-таки возбуждено, сотрудников допрашивали, пытались проследить, куда сбывались излишки ПЧ, пока судебное производство не было прекращено (наверняка благодаря вмешательству капитана Лебедева) и лаборатория закрыта. До сих пор не могу найти рационального объяснения тому, что меня ни разу не привлекали для дачи свидетельских показаний.

Итак, в одну из первых недель после моего переезда в Москву я встретил Ингу Осинину. Солнечный сентябрьский день сыпал пригоршнями золотые листья на дорожку вокруг Патриарших прудов, на капризные водяные росписи, оставленные ветерком, на кепки стариков и платки старух, облепивших садовые скамейки. Я шел от угла Тверского бульвара и Малой Бронной улицы, где у меня с Театром того же названия завязались творческие отношения, скрепленные договором. Текст довольно увлекательной пьесы был написан молодым татарским драматургом, которому посчастливилось родиться неподалеку от гигантской нефтяной скважины. Он предлагал свою пьесу по праву первородства, как если бы это была не пьеса, а его родная сестра. Пьеса, написанная по-татарски, была не без драгоценных камней таланта, которые и превращают простой пересказ в явление литературы. Загадку запутанных узлов сюжета пытались разгадать герои пьесы, среди которых причудливо смешались уголовники, бомжи и новоселы-нефтяники, преданные коммунистической идее. Пьеса была написана по-татарски, к оригинальному тексту приложен подробный подстрочник. Но даже художественного перевода не хватало, чтобы расшевелить избалованного московского зрителя. Я предложил главному режиссеру театра, фамилия которого — Баркос — загадочно напоминала одновременно фамилии двух предшествующих главрежей (Баркан и Эфрос), ввести в текст интермедии с частушками и маленьким джаз-бандом, превратив пьесу в веселый мюзикл. После каждой репетиции я уходил на Патриаршие пруды переводить свои растрепанные мысли в логически связанные куски сюжета.

Свободных скамеек не было. Пришлось извиниться и сесть рядом с молодой дамой, сосредоточенно рассматривавшей поверхность пруда. «Ну, конечно, присаживайтесь!» — вежливо отмахнулась молодая дама, и я мгновенно узнал Ингу — Ингу Осинину из давно минувшего подмосковного лета в Михалкове. — «Боже мой! Инга!» «Даня!» «Сколько лет прошло!» «И вправду, сколько лет?» «Даже не помню, как мы были: на ты или на вы?» — спросила Инга, углубленно всматриваясь в меня. Я вспомнил, что у нее была особенность, особенная черта характера или особенные фигуры мимики лица, когда собеседник чувствовал себя подробно изучаемым. Есть же люди, и таких большинство, которые легонько скользнут по самой поверхности лица собеседника, что-то увидят, что-то заметят, но долго не размышляют над увиденным и замеченным. Инга всматривалась и пыталась понять. «И вправду, сколько лет? — повторил я не столько вопрос, сколько подтверждение того, что прошло три, пять, семь лет. — Мотя, наверно, взрослый юноша?» «Почти десять. Так что не виделись мы около семи лет. А обещали позвонить, когда придется побывать в Москве. Разве не бывали, Даня?» «Бывал, конечно, хотя и нечасто». Она посмотрела на меня своими распахнутыми аметистовыми глазами, поверив сразу и в то, что бывал, но нечасто, и в другое, еще не сказанное, но накопленное за эти годы без Ирочки и до Инги. Я не знаю, как долго мы сидели на этой скамейке, подсаживался ли кто-нибудь третий, или публика, прогуливающаяся вокруг Патриарших прудов, оставила нас в покое, видя, как мы оживлены друг другом. Я рассказал Инге, что ушел из лаборатории, которая через несколько лет вовсе закрылась; что давно потерял связь с Ирочкой; что перешел на вольные хлеба и — самое главное — переехал в Москву и поселился вон в том доме по другую сторону пруда. «Как замечательно! — воскликнула Инга. — Вы мне когда-нибудь покажете ваши апартаменты?» Я вспомнил, что в затруднительных случаях, когда Инга не была уверена в точности того или иного слова, она употребляла редкие, старинные или иностранные слова. Например, апартаменты, потому что не знала: живу ли я в отдельной квартире или в коммунальной. Ну, и конечно, я рассказал Инге о пьесе, которую перевожу и дорабатываю для Театра, находившегося на Малой Бронной улице. «Теперь у меня есть знакомый драматург, и я могу хвастаться моим подружкам!» Потом Инга рассказала о своей жизни.

Живут они там же, поблизости от метро «Речной Вокзал», правда, переехали из однокомнатной в трехкомнатную квартиру. Мотя пошел в четвертый класс английской школы. Саша работает в поликлинике Литфонда на улице Черняховского. Из его проектов по внедрению сверхурочного платного медицинского обслуживания в вечернее время или в выходные дни, ничего не вышло. За использование поликлинических кабинетов районная фининспекция насчитала такой налог, что терялся всякий смысл этой новации. Саша разобиделся и перешел в писательскую поликлинику. «Что же касается меня…» «Именно! Что же касается вас?» «Мне дьявольски повезло!» «?» «Кто-то успешно лечился у Саши. Этот кто-то был знаком с кем-то, у кого невестка работала ответственным секретарем в редакции журнала „Дружба народов“ и много лет страдала от приступов сезонной аллергии. Этот кто-то порекомендовал невестке — секретарю показаться Саше, который ее значительно подлечил. В это время в редакции „Дружбы народов“ открылась должность технического редактора. Даник (можно — Даник?), вот уже полгода, как я абсолютно счастлива!» «Несмотря на берлинскую стену?» «Несмотря!» «И очереди за австрийскими сапогами?» «Несмотря на еще какие!» Мы оба расхохотались и обменялись телефонами.

Наконец, текст перевода был готов. Частушки, которые исполняли солисты маленького джаз-банда (гитара, кларнет, контрабас), открывали и завершали каждую сцену. Репетиции начинались в десять часов утра, включая выходные дни, потому что главреж Баркос дал председателю репертуарной комиссии Министерства культуры слово выпустить спектакль к октябрьским праздникам. Как-то само собой получилось, что после утверждения русского текста пьесы, роль татарского драматурга в репетиционном процессе значительно приуменьшилась, а командировочных ни союз писателей Татарстана, ни театр не платили, и мой коллега решил вернуться в родные пенаты, а именно в Казань, оставив меня на съедение главрежу Баркосу. И в самом деле, моя участь висела на волоске, и я вряд ли дотянул бы до генеральной репетиции, потому что главреж Илья Захарович Баркос каждый раз, обращаясь ко мне, выхватывал карающий меч из ножен своей официальной должности, название которой содержало в себе глагол режь! Он был кровожаден, как саблезубый тигр, коварен, как рысь, и мудр, как змей. Он знал назубок текст пьесы и обращался ко мне во время репетиции (выкрикивал мое имя Даниил) только для того, чтобы проверить, готов ли я ради искусства шагнуть в яму со львами, и не отвлекаюсь ли я на внеслужебные «разговорчики» с помощницей режиссера хорошенькой Настенькой, которую бог не наделил актерским талантом и потому отдал на заклание главрежу. Я был готов шагнуть в яму даже без Настеньки, во всяком случае, оркестровую, так я мечтал о своем первом спектакле. Единственным, на кого Баркос не набрасывался с ядовитыми замечаниями и, нередко, верными советами, был актер Михаил Михайлович Железнов, народный артист, лауреат, кинозвезда и пр. и пр. Выйдя из потомственной театральной семьи, Михаил Михайлович внедрился в социалистический кинематограф и реалистический театр, почти одновременно сыграв в кино роль юноши-дельфина, а в театре — гоголевского Хлестакова. Потом пошли шеренги комиссаров, следователей и прочей псевдоромантической братии, запрудившей советские сцену и экран. В театре Михаил Михайлович добросовестно играл классические роли героев-любовников, потому что был красив, хорошо двигался на сцене и недурно исполнял русские романсы. Вот и все. Это был бы пик его актерской карьеры. Пик и финал! Не сыграй он роль советского резидента-разведчика в классическом сериале «Осенние мгновения».

В это утро, около десяти, актеры стекались на репетицию. Появился взвинченный Баркос. Настенька, что было необычно для нее, опаздывала. Затем вбежала, неприбранная (тоже необычно) и кругом виноватая, судя по ее извиняющемуся бормотанию. Не то электричка не остановилась на платформе ее родимого полустанка, не то на станции метро отключилось электричество и задержались поезда. Михаил Михайлович Железнов, вошедший в репетиционный зал минутой позже, объясняться не стал, помахал рукой Баркосу и уткнулся в протянутый ему текст репетируемой сцены. Текст был протянут заведующей литературной частью театра, хотя должен был — Настенькой. Это и взбесило главрежа. На глазах у публики, в этом случае, на глазах у труппы, взбешенный главреж принялся распекать Настеньку за нынешнее опоздание, за отсутствие текста, в том числе, для нашего мастера, за что-то еще и еще. Вернее всего, злость Баркоса была вызвана безмятежной улыбкой Михаила Михайловича, подтверждавшей растерянность и виноватость Настеньки. Не стану отрицать, я воспользовался промашками в расписании электричек, перенапряжением пробок в электросети метрополитена, бестактностью главрежа, мелким предательством господина народного артиста и пригласил Настеньку выпить кофе в перерыве между утренней и дневной репетициями.

Поделиться с друзьями: