Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История моей возлюбленной или Винтовая лестница
Шрифт:

Настенька оказалась милой уступчивой девушкой, с благодарностью принявшей мою руку, протянутую ей в день сплошных неприятностей. Оказалось, что никакой вакансии в окрестностях ледяного сердца главрежа для нее не предвиделось, а мимолетная связь с народным артистом никуда не вела. Мы продолжали сбегать с Настенькой в окрестные кафешки или пельменные/шашлычные, заранее договариваясь о месте встречи, чтобы не нанизывать на хвост внутритеатральных сплетен новые приключения неудачливой помощницы режиссера. Тем не менее, продолжительность наших тайных свиданий начала выпадать в осадок или, пользуясь более ясными химическими терминами, кристаллизоваться и приобретать форму граней с четкой конфигурацией картежных предсказаний: любовь, разлука, дальняя дорога, казенный дом, марьяж. Перестали быть секретом наши тайные свидания за чашкой кофе. Все остальное домысливалось при помощи известной формулы, когда А — это молодой неженатый мужчина, а В — молодая незамужняя женщина. А — обладает жилплощадью в центре Москвы. В — живет в доме родителей на подмосковном полустанке. Вполне понятно, что В стремится переехать к А. Сразу оговорю, что все эти логические построения происходили в нашем подсознании (моем и Настеньки), и я ни в чем ее не виню, а виню исключительно себя. К этому времени Настенька частенько оставалась до утра в моей комнате на Патриарших прудах, что свело до минимума ее минутные опоздания на утренние репетиции. Да и то смехотворно нарочитые, чтобы не бросалась в глаза синхронность наших появлений перед взорами главрежа Баркоса и труппы.

Со дня встречи с Ингой на скамейке около Патриарших прудов прошло немногим более трех месяцев, что по русским правилам ухаживаний/встреч/расставаний кое-что значит, и, может быть, значит начало или конец чего-то серьезного. По американским же представлениям (забегаю вперед!)

эти сроки ничего не значат или значат почти ничего. Если это и значило что-нибудь, то для Настеньки и для главрежа. Настенька относилась к нашим с ней отношениям весьма серьезно и, подозреваю, с надеждой. Главреж Баркос, как ни странно, весьма одобрял наши отношения, видя во всем этом некое воплощение порядка в гетевском понимании пантеизма. Он полностью переменился ко мне, увидев в молодом литераторе возможности трансформации в зарождающегося драматурга. Однажды, зазвав к себе в кабинет, главреж поинтересовался: есть ли в моем творческом портфеле оригинальные произведения прозы или драматургии? Или только переводы? «Ну, хотя бы замыслы будущих пьес?» Я кивнул утвердительно. «Расскажите!» Ну что я мог рассказать моему правоверному главрежу, видевшему-перевидевшему на своем театральном веку самые неожиданные переплетения судеб актеров, актрис, режиссеров, драматургов, театральных критиков, музыкантов и театральных художников?! Я ведь знал только один-единственный сюжет, в котором роль главной героини принадлежала Ирочке, а все актеры-мужчины были второстепенными героями. У каждого с Ирочкой были свои особенные диалоги, с каждым развивался свой особенный сюжет (на фоне общего) и у каждого из них (из нас) были свои особенные реплики. Я кивнул утвердительно: «Когда-нибудь расскажу, Илья Захарович! Или даже напишу!» «Да, да! Лучше напишите! И не откладывайте. Начните с заявки. Напишите заявку для будущей пьесы. Мы с завлитом почитаем, подумаем. Если понравится, не утаим. Или посоветуем что-то. Какой-то опыт, согласитесь, у меня есть. Договорились, Даниил Петрович?» «Договорились. Я подумаю, Илья Захарович!»

Мне очень хотелось позвонить Инге немедленно. В день, когда мы встретились на Патриарших прудах после семилетней разлуки. Или на следующий день. Я хотел и откладывал. Тому было несколько причин. Конечно, я хотел увидеть Ингу еще с тех незапамятных времен, когда мы всей компанией добывали чагу в березовой роще поблизости от деревни Михалково. Что скрывать, еще тогда я хотел видеть Ингу каждый день и совершал рассветные прогулки, конечно же, не для утренней разминки. Разминались мы более чем достаточно в лесу, отпиливая и отрубая древесные грибы с березовых стволов. Но тогда я играл роль друга семьи, а Инга и Саша мне подыгрывали, правда, не знаю, зачем каждый из них? Только Мотя, ничего не подозревая, ловил бабочек и стрекозок в моей безотказной компании. Словом, я тогда хотел видеть Ингу и продолжал хотеть до сих пор. Это хотение никак не противоречило моей любви к Ирочке, которая была для меня, и думаю, для остальных компанейцев чем-то вроде космической любви. Ведь сгорают же монахини от любви к Иисусу Христу! Верим же мы, что господь Бог метафорически говорит с нами языками пылающего куста! Доходят же буддийские монахи до экстаза, вглядываясь в глаза друг другу.

А мы могли не только вглядываться в Ирочкин взор, но говорить и обладать ею. То есть, Ирочкина космическая, королевская над нами власть покоилась одновременно на виртуальной и телесной основе. С Ингой было совсем другое. Я с самого начала воспринимал ее как красивую и умную молодую женщину. Сексуально и интеллектуально притягательную. И ревновал к Саше Осинину, ее мужу. Еще тогда на даче в Михалково я возвращался от Осининых в нашу бригадную избу с разбитым сердцем. Простите за старомодное выражение! Я представлял себе в подробнейших деталях споры-разговоры Саши Осинина с московским экономистом Вадимом Роговым и другим апологетом параллельной экономики Василием Рубинштейном, моим тоскующим ангелом, по выражению Ирочки Князевой, наши с Ингой умные и вдохновенные беседы о литературе и живописи, когда весь этот интеллигентский эфир под конец вечера опускался на землю и превращался в мятый пар, по выражению инженеров-путейцев. В избах дачной деревни Михалково под Москвой наружные двери и двери спален закрывались изнутри на щеколды, задвижки, замки или крючки, в том числе и дверь спальни Инги и Саши Осининых. Еще до этого Инга споласкивала лицо под рукомойником на кухне, поправляла подушку и одеяло у Моти, ныряла под простыню, прижималась к мужу Саше. А он не спал, дожидался этого мига, когда она нырнет к нему, вильнув бедрами, как молодая нерпа. Как проведет губами и грудями по его груди и животу, чтобы он в свою очередь нырнул в нее до самого сладкого дна. Вот этих картинок воображения я не выдерживал еще тогда в Михалково, семь лет назад. Мучился и теперь, когда неожиданная наша встреча оживила завистливые мучительные эротические видения. И не звонил Инге.

Была еще одна причина. Осень перекатилась в зиму. На дворе был декабрь с елками, детскими спектаклями в театре и выездными представлениями с Дедами Морозами, Снегурочками и Серыми Волками в многочисленных школах нашего города и его окрестностей. Татарская комедия была сдана в срок к октябрьскому революционному празднику. Успех в зрительном зале и в газетах был умеренно-положительный, но главреж Баркос был вполне доволен и даже предложил мне дальнейшее сотрудничество. На первых порах это были репризы к новогодним представлениям, которые продолжались с начала декабря до конца января. Не знаю, что породило неизменно доброе ко мне отношение Баркоса, но когда меня пригласили к нему для прощального разговора в конце января, перед самым окончанием моего соглашения о сотрудничестве с театром, я предложил невероятно дерзостный план, и этот план был предварительно принят. Мой дерзостный план был написать пьесу по рассказу Эрнеста Хемингуэя «Короткое счастье Фрэнсиса Макомбера», введя дополнительную ночную сцену в палатке (охотник Роберт Уилсон — Маргарет Макомбер). Баркос немедленно согласился, сразу же назвав предполагаемых исполнителей: Фрэнсис Макомбер — Железнов, Роберт Уилсон — Зверев, Маргарет Макомбер — Князева. Михаил Михайлович Железнов не нуждался в обсуждении. Роль богатого американца, прожигающего жизнь с презирающей, ненавидящей и ненавистной женой, была словно создана Хемингуэем для него. Лев Яковлевич Зверев — знаменитый комик, непревзойденный исполнитель характерных ролей, тоже не вызывал сомнения.

А вот Князева? Придя в театр не из актерской или режиссерской среды, я был новичком в этом мире со специфической винтовой лестницей успеха. Конечно, я знал театральных звезд первой величины. Но ведь театр — это лес, в котором лесничий должен знать не только высоченные корабельные сосны, но и заросли вереска. «Кто эта Князева, Илья Захарович?» — спросил я у главрежа, не подозревая, что опять ступил на край бездны. «Князева Ирина Федоровна, природная ленинградка. Не знаете? И не удивляйтесь, что не знаете! Откровенно говоря, я не уверен, что достоверно знаком с ее театральной историей. Но, как говорится, чем богаты, тем и рады. Говорят, что в прошлом Ирина Князева была врачом. Но обстоятельства вынудили ее уйти из медицины. Какая-то неприятная история с подпольной торговлей лекарствами или еще что-то в этом роде. Дело дошло до того, что ее лишили врачебного диплома и угрожали всякими сроками. Но пронесло. Она начала стучаться в разные двери. В том числе и на ленинградскую киностудию. Не случайно, конечно. Дело в том, что там начинал свою киношную карьеру молодой режиссер Илья Авербух, тоже врач по образованию. Ирина была знакома с ним со студенческих лет. Словом, она удачно снялась в небольшой роли. Ее заметили. Стали приглашать. В том числе и в театры. Я видел ее в нескольких спектаклях. Природный талант и природная красота. Она вся талантлива. Естественное дыхание. Сергей Есенин». «В каком театре эта Князева служит?» — спросил я, подличая и не признаваясь Баркосу, насколько хорошо я знаю Ирочку Князеву. «Ни в каком и во многих! Свободная художница. Гастролер. Играет то в одном, то в другом театре Ленинграда. Иногда в провинции. В Москве мы будем первыми, кто приглашает ее на главную роль. Согласны?» «Конечно, согласен, Илья Захарович!» «Тогда приготовьте текст ночной сцены, и мы вызовем Князеву на пробу!»

Я с энтузиазмом засел за свою германскую «Олимпию», пишущую русскими буквами, воображая себя Эрнестом Хемингуэем, сочиняющим для Голливудской кинокомпании «Колумбия пикчерс». Я закончил ночную сцену и передал Баркосу. Ирочке послали текст ночной сцены и вызвали на пробу в театр. До ее приезда оставалась неделя с небольшим. Я ждал ее приезда, не находя себе места от нетерпения. Как все это произойдет? Будет ли рада Ирочка, увидев меня в роли драматурга? Или, наоборот, с отвращением откажется гастролировать в театре, с которым связан человек, фактически бросивший ее в минуту опасности? Я мучился сомнениями, как отнесется ко мне Ирочка, жаждал встречи с Ингой и не знал, что делать с Настенькой. Откровенно говоря, она начала надоедать мне. Вернее, не она, а ее присутствие в моей комнате. С некоторых пор Настенька переселилась ко мне, решительно погрузившись в домашний быт: торопилась

накормить меня завтраком, отнести белье в прачечную, купить мясо в магазине, сварить обед и прочее. Все эти мелкие заботы, пробегавшие по ее милому личику, вызывали у меня дикое раздражение. Я заметил, что самым счастливым временем в моей жизни стали дни, когда Настенька уезжала навестить родителей на подмосковный полустанок. Но когда она возвращалась с бидончиком квашеной капусты, ниткой сушеных грибов, банкой варенья или иными продуктами, собранными во саду ли, в огороде, и рассказывала, как родители сетуют, что я все не соберусь навестить их, это вызывало во мне не просто раздражение, а праведную злость. Больше всего на свете я боялся порабощения бытом.

Однажды, это было в начале апреля перед Пасхой, Настенька уговорила меня пойти погулять по Цветному бульвару. Был понедельник — день, свободный от вечерних репетиций и спектаклей. Вечер был необыкновенно ясный, когда холодные дали окрашиваются малиновыми мазками закатного солнца. Настенька была одета в белую нейлоновую курточку, стеганую так, что она напоминала телогрейки крестьянок, сшитых из неведомой в русской деревне ткани. Мы зашли в «Шашлычную» около Никитских ворот, и я с особенной остротой ощутил себя городским красавчиком, соблазнившим деревенскую девушку и не знающим, что с ней делать дальше. Нам принесли по шашлыку и по бокалу пива. Я по той же самой спирали бесчувствия или напротив, чтобы заглушить лживую сентиментальность, набросился на шашлык, отрезая поджаристые кусочки и нанизывая одновременно на вилку кольца лука и колесики помидор. Настенька почти ничего не ела, деликатно прикасаясь вилкой к мясу и прикладывая край пивного бокала к губам. Я понимал, что она хочет разговора, но интуитивно боялся подталкивать ее к этому разговору, и только предлагал ей время от времени попробовать, какое выпало нам сочное мясо и какое вкусное пиво. Она сдалась и начала первой. «Даник, я люблю тебя, — сказала Настенька. — Да ты и сам знаешь, как я тебя люблю». «Да, знаю. Я тоже. Но любовь — это звоночки солнечного света между любящими, а не гремящие цепи». «Цепи?» «Да, цепи, Настенька, когда любовь напяливается, как жаркая колючая шапка на ребенка. Ему хочется удовольствия от свободы и прохлады, а на него напяливают кусачую жаркую шапку». Она посмотрела на меня, кивнула, словно продолжала разговор с собой, и заплакала. Я принялся ее успокаивать: «Это ведь не про нас с тобой Настенька. Наша любовь: моя к тебе и твоя ко мне — самая добровольная и самая свободная на свете любовь. И когда она кончится, эта любовь, мы честно скажем друг другу: Прощай!» Она смахнула слезы, и ее глаза были снова голубыми и чистыми, как голубые пространства неба между малиновыми полосами заката. «Даник, но ведь ты не хочешь сказать мне это прощай теперь?» Я молчал. Подло молчал, потому что понимал, что более удачного случая, чтобы развязаться со всем этим миленьким бело-розовым счастьицем, не представится. Настенька загнала себя в угол, как плохой игрок в шашки. Она и сама понимала, что оказалась в углу, беззащитная перед моими логическими ухищрениями. И тут Настенька показала мне, что ее доверчивость и простодушие — сплошное актерство. Она не зря училась режиссерскому мастерству. Она сотни раз репетировала будущий разговор со мной и теперь действовала вполне профессионально. «Хорошо, Даник. Я не хотела с тобой говорить настолько откровенно. Ты сам вынудил меня». Я насторожился. Глоток пива несколько раз прокатывался вниз и вверх между глоткой и пищеводом. «Неужели? — пронеслось в моем воспаленном воображении. — Неужели — это?» Она больше не плакала. Не осталось даже следов былых слез. «Даник, — сказала она. — Ты, конечно, хорошо помнишь пьесу Шиллера „Коварство и любовь“?» «Припоминаю», — кивнул я неопределенно, пытаясь уловить в ее словах и, главное, в ее интонации, ответную ловушку. Настенька продолжала: «Ты, Даник, пытался сочинить другую пьесу, параллельную Шиллеру. Пьесу под названием „Коварство и наивность“. Ты ведь мастер писать пьесы по готовым шаблонам: Шиллер, Хемингуэй… Кто еще? Марк Розовский?» Это было нехорошо с ее стороны. Мерзко. Но в борьбе все приемы хороши. Я видел, что она вышла в бой, пуская в дело даже наши сокровенные разговоры, которые естественны между любовниками, но должны между ними и оставаться после разрыва.

Она напоминала о моей неудаче с инсценировкой биографического романа, где главным героем был изобретатель вакцины против оспы английский врач начала девятнадцатого века Эдвард Дженнер. Пьеса была написана для театра при Доме медработников, которым в то время руководил Марк Розовский. Написана, но не принята. Это была словесная месть Настеньки. Устрашающая доза яда, показывающая, что за милой внешностью скрывается хищный зверек. Однако Настенька совершила ошибку. Бывают люди мягкие, с которыми можно договориться и даже в самой запутанной ситуации найти компромисс. Я отношусь к таким. Но не дай бог меня запугивать, злить, шантажировать. Русский медведь вылезает из моего интеллигентского существа. Я становлюсь непреклонным. Настенька перешагнула порог моей толерантности. Зловещим шепотом, который был различим за соседними столиками, она объявила мне: «Даниил, я ждала, что ты мне сделаешь предложение, но ты, как мне кажется, и не думаешь. Я права?» «Настенька, да я и не собирался жениться ни на тебе, ни на ком другом. Разве я давал тебе повод думать так определенно?» «Но ведь я жила у тебя почти полгода. Мы были, как муж и жена». «Да, Настенька, почти полгода мы были любовниками. Ты жила у меня. Мы спали вместе. Но разве я говорил, что хочу жениться на тебе?» «А что, если я беременна?» «Это не имеет значения!» «То есть как?» «Никакого! Если ты хотела или хочешь забеременеть, ты могла сделать это до меня и сможешь в будущем — сотни раз. Ко мне это не имеет никакого отношения!» «Ты настоящий негодяй! Я ухожу от тебя!» — выкрикнула Настенька и выбежала из «Шашлычной». Я решил вернулся домой за полночь, прошатавшись по улицам апрельской Москвы, чтобы дать возможность Настеньке собрать свои вещи и уехать от меня.

Опять подтвердился закон случайности, оборачивающийся в отношении меня неслучайными совпадениями. В один из витков моих тогдашних вечерних шатаний по Садовому Кольцу и его окрестностям я забрел в Дом литераторов. Как переводчик, посещавший соответствующую секцию, я был обладателем драгоценного пропуска в этот элитарный писательский клуб, кафе, бары и ресторан которого я мог посещать. Я давно там не был из-за перенасыщенных репетиций и напряженной работы над книгой стихов, которую все улучшал и куда добавлял новые, не представляя себе отчетливо, что книга — это сфера, а сфера может разорваться от перенапряжения. Словом, делая очередной виток по Садовому Кольцу, дошел я до Планетария и, когда приблизился к площади Восстания, в голову мою пришла прекрасная мысль зайти в винный отдел знаменитого гастронома в высотном здании и купить бутылку коньяку. С этим коньяком, как с близким приятелем, я мог бесстрашно вернуться домой и отметить мое избавление от милого Настенькина плена. Если же мои надежды не оправдаются, я буду пить коньяк как противоядие, нейтрализующее новый плен. Я даже повернулся лицом к гастроному, дожидаясь зеленого света, как щупальца тоски начали сжимать меня, настигнув колотившееся отчаянно сердце. Немедленно захотелось пойти к людям. Куда угодно, лишь бы не в компанию с набивающейся в подружки бутылкой. К счастью, зажегся знак перехода в сторону улицы Герцена. Я шагнул, и ноги понесли меня в Дом литераторов.

В фойе толпилась литературная братия, стекавшаяся из гастрономических и развлекательных помещений писательского клуба. Кое с кем я был знаком по переводческой секции, по толканиям в редакционных прихожих, и, в особенности, я обзавелся многими шапочными знакомствами после премьеры татарской пьесы, песни из которой временно приобрели популярность шлягеров, которые записывались на магнитофонные ленты и коллективно прослушивались в кухонных компаниях кукиш-карманщиков. Я направился в бар. По случаю вечера журнала «Дружба народов» в баре было многолюдно. Мне повезло. Я увидел пустующий табурет между одинокой молодой женщиной, повернутой ко мне спиной, и парой литераторов, толкующих о каких-то редакционных сплетнях так увлеченно, что мой вопрос, свободно ли место, остался без ответа. Молодую женщину, склоненную над коктейлем, я не решился побеспокоить, настолько она была погружена в свои раздумья. Но как только я разместился на своем табурете, как петух на шестке, и заказал мой любимый коктейль, составленный из водки и апельсинового сока, молодая женщина подняла лицо от стакана и обратилась ко мне: «Наконец-то мы встретились, Даня. Вы звонили, конечно, и, конечно, не застали меня, а передавать привет через Сашу не решились, правда?» — сказала она и засмеялась чуть грустно. «Инга, поверьте! Я хотел звонить тысячу раз. И даже сегодня. Жизнь замотала. Правда, я хотел звонить много раз, но не получалось. Да и не верю телефонным звонкам, а верю непредвиденным встречам». «Я тоже. В самом деле, мы встретились в третий раз. В Михалково, на Патриарших прудах и сегодня. Это судьба дала нам третий шанс», — сказала Инга и засмеялась с грустинкой, придававшей ее голосу едва заметный надлом. Я как будто бы не слышал ни третьего шанса, ни надлома в голосе. Я все время думал о моем разговоре с Настенькой. Надеялся и не верил, что освобожусь от нее. Потому что обещание (или угроза?) уйти от меня шло вслед за признаниями в любви, а, следовательно, желанием остаться со мной, у меня. Наверно, Инге нужно было выговориться, и я оказался ко времени и к месту. Почти так же, как на даче в Михалково, а потом на Патриарших прудах, когда она рассказала о себе и Саше.

Поделиться с друзьями: