Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:

– Дай мне очки, – попросила мама. – Как я рада, что ты приехала. Это и есть счастье, и больше мне ничего не нужно.

Мама была спокойна, только глаза как-то особенно светились. Она почти ничего не говорила, но все время, не отрываясь, смотрела. Две глубокие вертикальные морщины над переносицей, коричневые, стариковские пятна – два на лбу и одно на щеке, белое худое лицо, серые глаза. Она была покойна и тиха.

Декабрьское солнце заглядывало в окно. Комната с розовыми стенами, с позолоченной флорентийской люстрой, с большим, во всю стену, окном, с фотографиями моими и моих детей на противоположной стене («мамашин иконостас») казалась отделенной от всего мира. Здесь мы жили, когда летом приезжали всей семьей, а мама перебиралась на кухню. На этой кровати спала я. Мама вынимала из огромного шкафа пахнущие

свежестью и лавандой простыни, постиранные ею и высушенные на балконе. На этой кровати я, лежа ранним летним утром, слышала, как мама осторожно ступает за дверью, как позвякивают тарелки на кухне.

Пришел известный врач, старой закалки, дальний папин родственник, учившийся еще в Вене, из тех, кто велит показать язык, щупает пульс. Маленький, достающий только до моего плеча, доктор Николов ходил взад-вперед по ковру, огибая круглый столик, и что-то говорил, успокаивая. Папа, за ночь став еще большим, нависал в дверях над комнатой и неуверенно исподлобья улыбался, но не произносил ни слова. Я следила за темным пятном, мелькавшим по комнате, и ждала, когда врач уйдет.

– Кардиограмма хорошая, нужен уход и покой. Мы еще погуляем с вами!

Я верю: врач говорит правду. Когда он ушел, я села в ногах у мамы.

– Пока ты не выздоровеешь, я никуда не уеду. У нас теперь будет столько времени. Я буду все время с тобой.

Я глядела в белое худое лицо, покрытое мелкими морщинками, и выражение одухотворенности, всегда свойственное маме, которое в последнее время стало исчезать, а сейчас вернулось, пугало больше всего.

– Пока ты не выздоровеешь, я никуда не уеду, – повторяла я.

«Это займет месяца три, – думала я, – мама встанет на ноги, дома Володя как-нибудь справится с Сережей и Гешкой». Я не могла вообразить, что всего через несколько часов, вечером, я пойду по темным улицам вниз, под горку, в особняк доктора Николова. Я буду идти, не страшась темных пустынных незнакомых улиц; совершенно иной, отупляющий страх будет владеть мной. В квартире я оставила маму с папой, и у мамы неуклонно падает давление. Я иду вдоль ограды какого-то парка, силуэты темных голых стволов и ветвей высятся надо мной. Нахожу дом, звоню в парадное, долго стою на ступенях. Не открывают. Наконец на пороге возникает пожилая женщина, вероятно, жена доктора Николова.

– Позовите доктора, – говорю я, – у мамы падает давление.

Женщина медленно поднимается по деревянной широкой лестнице на второй этаж. Ее долго нет. Я жду, темное облако со мной, и я не понимаю: то ли это темнота вошла со мной с улицы, то ли они уже легли спать и потушили свет. Наконец она спускается.

– Доктор сказал – дайте кофе.

…Бледное худое лицо, две глубокие вертикальные морщины над переносицей, коричневые старческие пятна – два больших под правым глазом и одно маленькое на щеке. Ни облачка страха, обиды, раздражения. Ни тени сострадания к самой себе. Взгляд, быть может, чуть более спокойный, чем всегда.

– Ты мне расскажешь про свою жизнь. Я напишу про тебя.

– Что же я могу рассказать? Ты лучше папу расспроси, я ведь ничего не сделала.

– Ничего не сделала, – с недоумением повторила мама, – а жизнь прошла так быстро. Так быстро, – говорила она медленно и удивленно, пытаясь передать это ощущение мне, – будто только вчера ходила в школу. Удивительно быстро.

Меня испугала интонация. И хотя я лишь коснулась взглядом глаз мамы, чтобы она не прочла тревогу, из серых ее глаз на меня хлынула обжигающая клокочущая лава. Вся жизнь, вся мука расставаний, вся любовь, невысказанная и стыдливо прятавшаяся, – все вылилось, как из разверзшегося жерла. Сколько это длилось? Мгновение? Час? Мы – я и мама – осторожно заглядывали в оставляемый мир. Вот девочка в белой пелерине, в клетчатом платьице… Девушка шестнадцати лет, с короткой стрижкой под мальчика, с завитым чубом, закрывающим половину лица, – это уже революция и, значит, никаких гимназий, на ней – забота обо всей огромной семье: стирает, готовит, печет хлеб, таскает воду из колодца («Сколько я воды перетаскала из колодца! Но на коромысле так и не научилась»)… Девушка в мужской широкополой шляпе, бегающая через две ступеньки вверх по лестнице, с независимым взглядом, с папиросой в руках… Молодая женщина с лицом Мадонны, со мной на коленях – веха, с которой начиналась совместная

жизнь, которая обозначалась словами: «Я без маминой мякоти жить не могу»… Женщина с пучком темных волос, с бледным, худым, будто обтесанным лицом, после ареста папы… Уже немолодая женщина, чуть улыбающаяся, глядящая прямо в душу…

Мы смотрели в белый мир, будто запорошенный снегом. Опять рождалась одна плоть. Одна плоть, хрупкая, как яйцо, – одно существо. Мы глядели друг на друга и молчали. Мне все казалось, что между мной и мамой раскинулись прозрачные сети, свесившиеся с потолка, отделяющие меня от мамы. Сквозь сеть я вглядывалась в лицо, лежащее на подушке, и видела девочку с двумя бантами на распущенных волосах. Поражала не красота девочки, а тихий, радостно глядящий мне в душу взгляд. В нем было уже все то, что дало бы полное основание сказать, перефразировав слова мопассановского Бернара: «Думаю, что я была хорошей матерью и женой». Но вместо этого мама повторила:

– Ты лучше папу расспроси, у него такая богатая жизнь, столько событий, так много сделал.

– Ингочка, – сказала мама позднее, – я хочу тебе дать адрес женщины, с которой лежала в больнице. Ее потом выписали, но она каждый день приходила навещать меня. Ты ее обязательно поблагодари, а то скажет: «Вот какая нахалка, даже не вспомнила», – и мама засмеялась, не отрывая головы от подушки.

– Тебе тогда было лучше, чем сейчас? – спросила я, боясь напугать маму и стараясь, чтобы голос звучал как можно суше.

– Я тогда ходила, – мама виновато улыбнулась, – врач удивлялся, как быстро я начала ходить. Это случилось, когда меня выписали первый раз домой. Вова привез меня домой, а лифт не работал…

Мама замолчала и как-то виновато поглядела на меня.

– Что?!

– Тише, тише, – просила мама, – да, не работал, и я поднялась…

– Что?!

Но я уже знала, что услышу.

– Я поднялась на пятый этаж, – сказала мама, все так же виновато, – но я отдыхала на каждой ступеньке.

Значит, это второй инфаркт и меня папа вызвал после него. Мама спокойно, может – спокойнее, чем обычно, не отрываясь, смотрела на меня.

– Врач сказал, когда меня увезли в больницу: «Это ваши сто ступенек».

– Идиот! Идиот! – повторяла я, раскачивалась на стуле, прижав руки к животу. – Почему же он не позвал кого-нибудь? Зачем тебе надо было подниматься?

– Тише, тише, – просила мама, улыбаясь. – Папа возвращался в этот день из санатория, он хотел сделать ему сюрприз. Папа ведь все это время думал, что я дома, он не знал о моей болезни.

Теперь я думаю, что мама тогда уже понимала, что это конец, что плохи ее дела. Прозрение, что это конец, на минуту пронзило и меня. Потом опять наступило какое-то помутнение.

Я точно знала – этого бы не случилось, если бы я была с ней. Как я могла поддаться разумным, казалось бы, и настойчивым доводам брата в начале ноября?!

– Сейчас не приезжай, за мамой хороший уход в больнице, приезжай, когда мама будет дома. Тогда понадобится помощь, – говорил он мне.

Я послушалась. Хотя знала, что сердце у меня умнее рассудка. Знала, всем сердцем знала – надо ехать. И вот в результате – сто ступенек…

Потом мы с папой пошли в аптеку. И как только вышли из дома, темное облако двинулось следом, окрашивая наши лица в черный цвет. Мы молча шли по залитому солнцем городу. Я держала папу под руку. В голове еще звучали слова врача: «Кардиограмма хорошая, нужен режим и лекарства». Вышли на площадь. И тут стало заметно, как встречные люди торопливо обходят нас, стараясь не задеть даже взглядом. Мы катили свое горе, как ребенка в коляске, и темное облако все мазало и мазало наши лица черной краской. В аптеке с нами заговорили шепотом.

В ящике тумбочки у меня по сей день хранится рецепт, выписанный 31 декабря 1979 года Вере Мицовой доктором Николовым.

За время нашего отсутствия мамина комната как-то изменилась, стала будто больше и прозрачнее, а кровать обособилась и теперь уже прочно отгородилась чем-то вроде сетки. Мама тоже изменилась, стала еще белее, легче и бесплотнее. Она, улыбаясь сказала, что, пока мы гуляли, у нее заработал желудок, и она легко с этим справилась сама. Я, стоя посередине комнаты, стараясь голосом отодвинуть что-то, чему не верила, чего не понимала, но что так стремительно надвинулось во время нашего отсутствия, сухо проговорила:

Поделиться с друзьями: