История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
Крупец – это начало возвращения к прошлой жизни. Уже было понятно, что «наши» вот-вот войдут. Мы пили молоко, которое нам ежедневно давала хозяйка; бабушке она каждое утро ставила на стол отдельно кувшинчик топленого молока. Такой был контраст с Поспешевкой.
Мама медленно поправлялась. У нее прядями выпадали волосы.
– Смотри, Ингочка, – говорила мама растерянно, вытягивая целую прядь.
Она лезла, как собака; ее голова походила на голову казака с множеством оселедцев. Потом открылось желудочное расстройство, и мы с ней ходили по краю оврага, отыскивая высокую траву с синенькими цветочками, горькую, как полынь, в народе именуемую крутосером (я узнала и другое название этой травы – черноголовка), потом открылись чирьи, трехглавые, семиглавые, они возникали на спине, на ногах, на руках.
Блохи больше донимали, чем вши. За время маминой болезни я совершенно завшивела, но косы отрезать мама не хотела; она брала огромный, частый деревянный гребень у хозяйки, подстилалась бумага, и начиналось вычесывание вшей.
Село, где мы поселились, было огромным, мы так никогда и не дошли до его конца. В центре был немецкий штаб, двухэтажный каменный дом, он находился неподалеку от моста, переброшенного через овраг, по которому пролегал шлях. По соседству, в богатом доме, выкрашенном красной краской, за высоким забором и настежь открытыми воротами жила красивая девушка Фрося. Она была любовницей какого-то главного немца. Гордо вскинув голову, высоко сидя на двуколке, в зеленой атласной блузке, красной атласной юбке – все было блестяще, ярко и красиво, – она ловко правила лошадьми, выезжая через распахнутые ворота. Мама жалела Фросю.
Почти все время мама просиживала у окна. Хозяин входил со словами:
– Вера, твой опять сидит в луже.
Огромная лужа перед хозяйским домом не просыхала. Вовка, без штанов, в одной рубашонке, сидел посередине лужи; частенько по соседству лежала свинья. Над лужей стоял турник, как Вовка туда вскарабкивался – никто не знал. Вскарабкавшись, он повисал на перекладине, пока кто-нибудь его не снимал. Бывало, руки его разжимались и он плюхался в лужу.
– Вера, твой опять висит на турнике.
Мама вставала от окна, рвала крапиву, что-то в ее движениях мне подсказывало, что она притворяется рассерженной. Она подходила к Вовке, несколько раз стегала его по болтавшимся ногам, он пытался увернуться, дрыгал ногами, отбивался.
По ту сторону оврага, на высоком косогоре, засеянном кукурузой, стояла деревня Ивановское. Деревня выходила на шлях. Однажды кто-то сказал, что немцы в Ивановском забивают скот и что можно получить мясо. Собрав семейный совет, решили идти все.
Мы долго шли вдоль села, спустились в овраг, перешли через мостик, поднялись в гору, пошли по шляху. За полем, на той стороне оврага, виднелась наша хата. Расспрашивая, где бойня, мы приблизились к толпе баб, окружавших некое подобие сцены. На сцене стояло несколько немцев. Один из них держал длинный железный крюк, на котором болтался кусок мяса. Мы стали сбоку от толпы. Немец взмахнул палкой, и кусок мяса, сорвавшись, полетел в толпу. Началась давка. Немцы, стоящие на сцене, хохотали. Опять нанизали кусок мяса на крючок, и опять, размахнувшись, бросили в толпу. Кто-то из них щелкнул фотоаппаратом. Как видно, повторялась история с конфетами. В начале оккупации – конфеты под ноги, в конце – мясо. Круг замыкался. Но сейчас ненависть была гораздо сильнее. Тогда был ужас перед свершившимся и полное отторжение немцев. Сейчас была ненависть. Ненависть за унижение. Все сплелось в единый клубок: и то, как молодые немецкие солдаты, умываясь над бочкой, громко гогоча, приседая и тужась, специально раскатисто пердели, когда случалось проходить маме или Татке («Нас за людей не считают», – говорила мама). И это, ставшее потом известным – «русиш швайн». И открывание дверей ногой. И вечное требование: «Матка, яйки».
– Нет, – сказала мама и пошла прочь куда-то в сторону.
Тетя Леля молча последовала за ней. А мы – следом за тетей Лелей. Пошли к какой-то знакомой, кажется, бабушкиной. Наверно, именно она сказала про мясо. На улице, около дома, в который мы шли, под большим деревом стоял дощатый стол, за столом на лавке сидело пятеро немцев. Они сидели спиной ко двору и лицом к улице.
На столе стояли бутылки, тарелки с едой. Они пьяно галдели.– Леля, заходить не будем, – только и успела тихо сказать мама, как вдруг один немец, полуголый, в майке, выскочил из-за стола, подхватил меня на руки и потащил за стол. Мама, тетя Леля, Горик и бабушка остановились.
Немец в майке посадил меня на колени и запел. На столе перед ним лежал пистолет. Немец был пьян.
– Как зовут? – наклоняясь ко мне и дыша водкой, спросил он. – Маша? Оля?
– Инга.
– Инга! Инга! Инге! Ингеборг!
Мое имя привело всех в восторг. Тут не было Гурьяна Тихоновича, который всегда утверждал, что от моего имени пахнет псиной.
– Инге! – кричали немцы. – Ингеборг! – Они рвали меня из рук друг друга.
– Она уже большая девочка, – услышала я голос то ли бабушки, то ли тети Лели. Мама застыла.
Какой-то миг мне было лестно их восхищение моим именем, но через секунду я вдруг осознала, что мне безумно страшно от этих пьяных, несоображающих, играющих пистолетом людей. Пьяный немец в расстегнутом мундире, правой рукой схватив со стола пистолет, левой подхватил меня и перетащил к себе на колени. Он, смеясь, вертел пистолетом в разные стороны. Мне казалось, что он прицеливался и в себя, и в меня, и в пустынную улицу. Потом протянул его мне. Пистолет оказался тяжелым, холодным и страшным.
– Нет! – крикнула мама.
Она сделала шаг к столу. Пьяный немец, не обращая внимания, стал показывать мне, как надо прицеливаться. Наступило молчание. Гогот за столом прекратился. Наша группа окаменела.
– Незаряженный, незаряженный, – подбежала хозяйка к немцам.
Кто мог знать, заряженный он или нет? Но хозяйка со смехом выхватила пистолет из моих рук и передала другому немцу, сидевшему на краю лавки. Хозяйка сказала, что мама Инги торопится, им надо возвращаться в Крупец. Женщина в цветастом платье говорила легко и улыбалась, но явно не знала, что делать: то ли продолжать усмирять пьяного немца, то ли бежать без оглядки в дом. Когда наконец пистолет исчез со сцены, мне показалось, что немцы, сидящие за столом, облегченно вздохнули. …А потом немцы стали уходить.
Они шли по шляху, через Ивановское, днем и ночью; ехали на машинах, на танках. Мимо нашего дома никто не шел; от него вела дорога, даже не проселочная дорога, а, скорее, тропинка в поле, и дальше, в Поспешевку. Радость, нетерпение, даже, я бы сказала, физическое облегчение испытывали все. Будто сняли со спины те тюки, которые мы тащили, уходя из Рыльска. В последний вечер нашей оккупации мы все сидели на завалинке и смотрели на опустевший шлях. Стоял уже конец августа. Все вокруг, начиная от поля напротив и кончая тропинкой, убегающей в Поспешевку, все излучало успокоение. И осень пахла весной. Когда солнце уже садилось и уже не только мы, но и вся природа погрузилась в ожидание, по пыльной дорожке со стороны Поспешевки показался велосипедист. Он как-то боком сидел на велосипеде, будто не умещаясь на седле, и его красное потное лицо выражало страдание и страх. Толстый немец, в очках, фельдфебель.
– Наши есть еще в селе? – тормозя, но не слезая с велосипеда, спросил он на ломаном русском. Он казался очень испуганным, как бы не в себе.
Хозяйка махнула в сторону центра.
– Воды, – он приложил руки ко рту и поднял голову, – пить.
Наша хозяйка встала и вынесла ему кружку молока.
– Хлеб? – спросил он.
Хозяйка отрицательно покачала головой. Немец вскочил на велосипед и, со всей силой налегая на педали, скрылся из глаз. Мы весело рассмеялись. Этот немец был последним, которого мы видели. Мы смеялись, сидя на завалинке, и каждый изображал в лицах, как он с трудом жал на педали, как остановился, не слезая с велосипеда, как помчался дальше.
– Бедняга, – смеялись мы, – сидел в Поспешевке, а немцы про него забыли.
Мы смеялись и не могли остановиться, изображая перепуганного немца, промчавшегося под вечер 22 августа мимо нас, мирно сидевших на завалинке.
А ночью меня разбудил Горик:
– Инга, наши пришли.
Я слезла с печи. В хате было совершенно темно и полно каких-то людей. Все говорили шепотом.
– Наши, – шептал Горик.
Я не верила. Я вертелась у двери, мешая входящим.
– Не верю, – шептала я.