Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:

В Самарканде у меня образовалась моя семья – я почувствовала свою значимость. В Рыльске я не чувствовала любви, предназначенной лично мне; там было общежитие, все дети общие, и мама дружила с Таткой. В Самарканде я – личность. Папа со мной ходит по городу, показывает Регистан.

– Смотри, Ингуся, – красный мак на крыше.

Яркий мак, стоящий на крыше чего-то голубовато-сине-зеленого, блестящего, с разноцветными украшениями, с цветными витыми колоннами, поражает меня. Возможно, оттуда потом возникнет любовь к персидским миниатюрам, а еще позже – трепет перед старинной русской миниатюрой. Одно время это казалось куда более красивым, чем обычные картины… Мелкие разноцветные орнаменты,

замершие в странных позах люди, странные пейзажи…

…В конце восьмидесятых, лежа на берегу Каспийского моря, куда мы приехали вместе с мужем и внучкой на конференцию, я вдруг увидела на уровне глаз чуть колыхавшиеся тонкие стебельки зеленоватой высохшей травы, сквозь которые просвечивало сверкающее синее море, – и узнала ту сине-зеленую сверкающую мозаику на стенах Регистана…

– Смотри сюда, Ингуся, – гробница Тимура.

Гробница Тимура. В голове путаница: Тимур – царь? Я уже слышала про него, про Тимура, в обожаемом довоенном фильме – «Тимур и его команда». Да, тогда я бредила Тимуром, но не злым, хромым и жестоким царем, а мальчиком, немногим старше меня, отважным, красивым и справедливым. Папа говорит и про Тамерлана, непонятно, какое отношение Тимур имеет к Тамерлану. Но вопросов не задаю. Мне неинтересно, я разглядываю зеленоватый прозрачный камень, из которого сделано надгробие. Камень светится то ли сам по себе, то ли солнечный луч пронзает его насквозь. Я осторожно протягиваю руку и провожу по гладкому холодному камню. Разве бывают такие камни? Единственный камень, с которым я до сих пор имела дело, был кремень; совсем непрозрачный, серый, он был притягателен тем, что при ударе в темноте от него летели искры и пахло паровозной гарью…

Мы ходим на речку Сиабку. Холодная вода, быстро бегущая река. Мы не плаваем, не плещемся – мы идем прямо к водопаду, который обрывается мощным потоком вниз. Папа пробирается под леденящей струей, прижимается к каменной стене, покрытой зеленым мхом, и разбрасывает руки в стороны.

– Ингуся, иди сюда! Только мгновение холодно! Тут уже воды нет! – кричит папа.

Он краснеет телом на ярко-зеленом блестящем мху, вода несется над ним сверкающей сплошной синей стеной. Мне хочется к нему.

– Это опасно, могут быть змеи, – говорит мама.

Папа еще больше разбрасывает руки и уже не зовет меня. Я ступаю в холодную, быстро несущуюся воду и болтаю ногами.

Возвращаемся под вечер. Папа, как всегда, спешит. Опаздываем куда-то. И вот опоздали. Но папа своевольничает, разматывает проволоку, открывает запертые ворота, резные, деревянные, и мы попадаем на улицу, одиноко стоящую среди песков. До сих пор не знаю, что это было. То ли сон, то ли сказка из «Тысячи и одной ночи», из «Аладдина с волшебной лампой», а может быть – из Гауфа…

Жутко. Мы идем по тесной улочке, по обеим сторонам которой комнаты. Иногда комнаты закрыты резными дверями. Я заглядываю в прорези, чужая незнакомая красота, красота необычная, невиданная, из сказки – сине-зеленая блестящая мозаика, камень, ореховое дерево узорчатых дверей.

– Не подходи к дверям, могут быть змеи, – говорит мама, пугливо оглядывая мертвую улицу.

Что это было? Брошенный дворец среди песков? Папа, конечно, рассказывает, но я не запоминаю. На узкой улочке, конец которой виден, но также закрыт воротами, сумеречно, солнца не видно, и от этого еще страшнее и таинственнее. Я спешу пройти мимо заколдованных комнат. Страшно еще и потому, что нет никого – папа сам раскрыл запертые ворота, а вдруг поймают? До сих пор не знаю, что это было. (Предполагаю, что это был Шахи-Зинда – ансамбль мавзолеев на склоне городища Афрасиаб, застроенном еще при Тимуре.) Наконец мы выбираемся наружу. Передо мной пустыня – горячий песок.

– А ты не задерживайся

на одном месте, – говорит папа, подпрыгивай.

Я подпрыгиваю, но песок жжет ступни. Я со стоном подскакиваю. Это как идти по стерне. В Рыльске шли как-то по жнивью. Я никак не могла приноровиться, чтобы ступить на стерню и не наколоть ноги.

– О-о-о! – стонала я, схватившись за голову и делая очередной шаг.

– Ну-у-у, актриса. – Тетя Леля говорит, посмеиваясь, но чувствую раздражение. – А как же Горик?

Горик? Не знаю, как Горик. Понятия не имею.

А здесь песок обжигает босые ступни.

– Скачи, скачи, быстро перескакивай с одной ноги на другую. Быстро, быстро! Уже недалеко. Вот уже город.

Никакого города.

– А как же Вова? – говорит мама.

Вовка не плачет, идет. Я скачу, как по раскаленной сковородке, не знаю, как идет Вовка, как идут мама и папа, мне больно.

– Не могу, – плачу я, – очень жжет.

И папа берет меня на руки. Теперь я вижу город, он действительно недалеко.

– Она уже большая, – говорит мама, она недовольна.

С тех пор началось тайное соперничество между папой и мамой. Со временем победит мама. Но это будет спустя несколько лет. Пока я – «папина дочка». Так все говорят.

Пока родители живы, дети остаются детьми. После смерти мамы и папы жизнь стала странной: я стала жить «наполовину» – и здесь, и там, куда ушли они. Ведь были только что здесь, на земле, еще их никто не забыл, тот же дом, квартира, мебель… Не может же быть, чтобы родились, жили и исчезли, будто никто не нуждался в них. Кажется, что они продолжают существовать, только невидимо для меня, но видимо для них. Папа и мама видят, слышат, смотрят где-то в другом мире, который более совершенен, поэтому они видят нас, а мы их – нет.

Я долго, очень долго, на протяжении многих лет, ощущаю эту жизнь моих ушедших родителей рядом, словно за сотканным из воздуха забором, в крупную, колеблющуюся клетку. Я иду по улице, чувствую их за этим забором, они продолжают быть рядом, они все знают и видят. Мама на фотографии на протяжении многих лет говорит со мной. Я по ней проверяю свои поступки – иногда мама улыбается, иногда гордится, иногда хмурится… Однажды, когда у меня случился сердечный приступ и мой перепуганный сын Гешка побежал вызывать «скорую», я, свесившись над тазом, почти теряя сознание, случайно задела взглядом мамину фотографию на стене – мама с искаженным лицом вываливалась из рамки портрета. Что это было? Я никогда не думала, что такое может быть. Оно являлось само, без зова, без молитвы, являлось и становилось рядом… Теперь портрет молчит. Как я ни вглядываюсь – мама улыбается спокойно и однообразно.

Была и история с папиной карточкой. Однажды в муке прижала ее к горлу и так ходила по квартире и выла, а когда потом отняла, увидела на папином горле большое красное пятно. Оно до сих пор просвечивает на фотографии. Что это?

А мамины горящие, обжигающие глаза на портрете, который я нашла в квартире брата в шкафу среди хлама, вытащила и переложила к себе в чемодан, чтобы повесить его у себя в Черноголовке? Я отшатнулась от неожиданности – мамины глаза горели, горели во тьме комнаты…

В Самарканде война для меня кончилась. Я уже не только не знаю, где 1-й или 2-й Белорусский, 1-й или 2-й Украинский фронты, я об этом забыла, как забыла Горика и тетю Лелю. Самарканд – это «Темная ночь».

Коридор школы, в которой располагалась папина кафедра и где мы поселились, солнечный, длинный, по стенам развешаны плакаты, вдоль стен стоят камеры из толстого стекла для опытов на животных (чтобы газ, который будут пробовать на животных, не попал в комнату). Побольше – для собак, поменьше – для кошек, еще меньше – для белых мышей и морских свинок.

Поделиться с друзьями: