Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:

Но вот как быть с любовью? С любовью, которая мне очень долгое время представлялась основой жизни? Как же быть? И все-таки я долго размышляла. Мама говорила недовольно, явно не веря и удивляясь:

– Ну что ты придумала?

Близкой знакомой была и Елена Александровна Белковская, приехавшая в Болгарию следом за мужем, известным архитектором, еще до Октябрьской революции. Сама Елена Александровна окончила училище Штиглица в Петербурге, была хорошей художницей. У меня сохранились две ее акварели – на одной надпись со старинным правописанием через ять. Елену Александровну очень беспокоила мысль о судьбе ее имущества – не прекрасной старинной обстановки, а писем и фотографий.

Родственники давно умершего мужа были ей совершенно чужими.

– Ингочка, – говорила Елена Александровна, – возьми себе хотя бы несколько моих фотографий. Как представлю их среди мусора во дворе…

На фотографии, которая сохранилась у меня, Елена Александровна в Бретани. Тоненькая высокая девушка, в шляпе с большими полями, в длинном легком платье с широким поясом. Она стоит на берегу моря. 1914 год.

Но самой близкой, можно сказать – родной, конечно, была Евгения Ивановна. От нее мы впервые услышали имя Бунина, его стихотворения она читала мне, от нее услышали про Яковлеву, последнюю любовь Маяковского, от нее услышали и многое-многое другое.

Евгения Ивановна была личностью необыкновенной и оставила след и воспоминания на всю жизнь. Для мамы она со временем стала близким человеком, в какой-то степени заменив мать, а моя мама в некоторой степени заменила Евгении Ивановне дочь. Про Евгению Ивановну говорили маме разное – и то, что ее отец был выкрест (крещеный еврей. – Ред.), и то, что он же был… жандармский полковник. О! Жандармский – это не просто полковник! Вместе с мужем, известным басом, певшим когда-то в «Ла Скала», Евгением Ждановским, она оставила Россию в 1929-м, когда ее мужа, окончившего с золотой медалью Московскую консерваторию, послали на стажировку в Италию. Перемещаясь по Европе, они остановились в Болгарии, где и осели. Осели именно в этом, только что выстроенном доме, в начале тридцатых годов. Говорили, что Евгения Ивановна была старше своего мужа на десять лет и что, конечно, это она настояла, чтобы они не вернулись в Россию. Евгения Ждановского, как изменника родины, арестовали невероятно быстро, на следующий день после того, как наши войска вошли в Болгарию. Первое время Евгения Ивановна надеялась на возвращение мужа, откуда-то она знала, что он в лагерях под Москвой. Но спустя некоторое время, как-то днем, она, задыхаясь, поднялась к маме и сказала:

– Вера Вячеславовна, муж умер.

Она горько плакала.

– Может, это неправда? – Мама утешала.

– Нет, – сказала Евгения Ивановна. – У нас был уговор, если он упомянет про ключ, значит, ему угрожает смерть.

Как она узнала – мне это осталось неизвестным. Сейчас я думаю, что, возможно, была какая-то связь с родственниками, оставшимися в Москве.

Евгения Ивановна, конечно, не упускала случая кольнуть новыми порядками в стране:

– Отменить Бога – и вместо икон навешать в каждом углу портреты человека? Неужели это лучше?

Мама с улыбкой рассказывала об этих разговорах папе. В ее интонации я улавливала полное согласие с мнением Евгении Ивановны. «Вот уж контра!» – усмехался папа.

Теперь я понимаю: в маме жило два человека: один знал цену Сталину, другой ее знать не хотел – и этот другой вывешивал на 9 сентября, на 7 ноября, на 1-е мая на нашем огромном балконе, увитом глициниями, очень красивый индейский цветной ковер с вытканным на нем индейским богом Вицли-Пуцли. Именно на его изображение мама прикрепляла большой портрет вождя. Портрет был виден даже из маленького трамвайчика, остановка которого была в парке напротив нашего дома. Мама перестала так делать только после того, как Евгения Ивановна обратила внимание, что из-под портрета Иосифа

Виссарионовича торчат маленькие толстые ножки Вицли-Пуцли. Евгения Ивановна сказала:

– А вы не боитесь, Вера Вячеславовна, что это могут истолковать не так, как бы вам хотелось?

И мама испугалась. Портрет вместе с ковром вывешивался в течение нескольких лет, и никто не обращал на это внимания, но после слов Евгении Ивановны первое, что бросалось в глаза, – это коротенькие толстые ножки мексиканского бога, обутые в национальные чувяки, торчащие как раз из-под груди Сталина.

Помню тихое возмущение и удивление Евгении Ивановны после посещения мной оперы «Евгений Онегин»:

– Чтобы в четырнадцать лет – никакого впечатления? – говорила она полушепотом маме.

Я слышала и молчала. Опера потрясла меня, я не хотела ни с кем обсуждать это, я затаилась. Партию Татьяны я знала наизусть. По радио, как уже говорилось, часто передавали арии из опер. Я пела вместе с Шумской «Письмо Татьяны», вместе с Обуховой – арию Далилы, вместе с Казанцевой – концерт Глиэра для голоса с оркестром. Мне очень нравился голос Казанцевой, но однажды Евгения Ивановна, застав меня за слушанием этого концерта, оседлала стул лицом к его спинке и, внимательно вслушиваясь, вдруг возмущенно сказала:

– Ну разве так можно? Что ни высокая нота, то фальшь! – Она резко отодвигает стул и медленно плывет к выходу, бросив на ходу: – Страшно фальшивит, не может держать верх.

Когда в Болгарию приехала Зара Долуханова, мы с папой пошли на ее концерт. Все были тогда в восторге, и папа был тоже в восторге и возбужденно, восторженно повторял:

– Какая культура! Поет на всех языках, прекрасно представила русскую культуру! Пусть знают!

Папа был горд и благодарен Долухановой, они вместе делали одно дело – представляли Советскую страну. Но Евгения Ивановна, услышав пение Зары Долухановой, сказала:

– Все это прекрасно, но голос поставлен неправильно, она не продержится долго, голос пропадет.

Евгения Ивановна не могла слушать «Бориса Годунова». Как только раздавалось: «Достиг я высшей власти…», она тут же, под каким-нибудь предлогом, поднималась и быстро уходила. Эту партию готовил ее муж, Евгений Ждановский. За несколько дней до премьеры его арестовали. Сама Евгения Ивановна, как и он, тоже пела в театре «Ла Скала», но бросила:

– Вера Вячеславовна, в Италии к певицам относятся как к женщинам легкого поведения.

В 1954 или 1955 году Евгения Ивановна (эта «контра») плачет на мамином плече, рыдает так, что сотрясается все ее грузное тело: она прощается с мамой – уезжает в Советскую Россию. В страну, о которой знает очень много страшного из эмигрантской прессы. Ей уже далеко за шестьдесят, а может – за семьдесят, и даже мама уговаривает ее не ехать. Нет, она едет. И чтобы скрыть это рвущее душу желание вернуться на родину, хоть глазком взглянуть, она говорит:

– Нет, Вера Вячеславовна, лучше сейчас, когда всех вежливо приглашают. А то потом будет по-другому. Не спросят.

Ох, эта любовь к России русских эмигрантов первой волны! Эта любовь моей мамы, моя, папина… Я не могу понять, что надо было сделать, как изуродовать народ, чтобы по истечении всего-то полувека слышать это презрительное, чудовищное название: «совок».

На прощание Евгения Ивановна оставила маме икону Сергия Радонежского – литографию 1905 года. Эта икона сначала живет у мамы, теперь она у меня, она ничуть не постарела, так же выглядит, как сто лет тому назад.

Евгения Ивановна умрет в Алма-Ате, года через два, где будет работать концертмейстером в оперном театре вместе со своим любимым учеником Колей (к сожалению, не помню его фамилию).

Поделиться с друзьями: