История Роланда
Шрифт:
– Ну хорошо, а толку-то? Зачем убивать было? Дал бы просто по роже. Знал же, что потом срок мотать? Всё равно на земле шесть миллиардов со своими вкусами. Всех не перебьёшь! Смысл было?
А дед отвечал Колику, что не жалеет ни о чём. Что сначала сам себя не вполне понимал, но теперь понял. Что он совершал не преступления, а своего рода музыкальные приношения, жертвы богу музыки. И пристал к Колику – какую арию Жаруски он считает вершиной? Но Колик не повёлся на провокацию и отказался отвечать.
BB. Истории зрелости и угасания. О времени
Когда мы с братьями повзрослели и возмужали, наше время, как водится, стало сильно ускоряться, чем до крайности нас расстраивало. Однажды мы даже не стерпели и пожаловались на время папе. Утешать он нас и не подумал, но зато рассказал нам новую историю, об одном этнографе с соседней улицы.
Будто бы тот этнограф тоже расстраивался по поводу времени, не хотел, чтоб оно проходило, и искал способы борьбы. И будто бы он придумал, что если на отмеренное тебе время повлиять невозможно, то никто не запрещает изменить его восприятие изнутри. А именно – ускорить свои мысли и чувства так, чтобы за обычную человеческую жизнь прожить
– Но папочка, получается, он двигался со сверхзвуковой скоростью? Тогда все должны были слышать рёв и гул, а за ним должен был оставаться след пара, как за самолётом! – инженерно сказал Толик.
– Не будь таким наивным, сынок. Он двигался не со сверхзвуковой, но со сверхсветовой скоростью, – строго ответил папа.
А как же законы Эйнштейна? А почему он не загорелся от трения об атмосферу? А как он умывался, вода ведь текла слишком медленно? А зачем ему невидимому были модные костюмы? А он не заразился от незнакомиц дурными болезнями? Но папа рассердился, затопал ногами и прогнал нас прочь.
BC. Истории зрелости и угасания. О знаменитом гардеробщике
Через некоторое время после свадьбы Толика выяснилось, что его супруга, статная чернобровая филологиня, имеет большие связи и знакомства; и не только в библиотечных кругах, но и в артистических. Так часто бывает – одно цепляется за другое. Мы вовсю пользовались этой новой возможностью и доставали билеты на любые представления, какие бы нам ни вздумались. Впрочем, представлений было мало – те годы выдались пасмурными, дождливыми, тревожными, и никто не хотел к нам ехать, кроме всем опостылевших укротителей леопардов. Поэтому гастроли знаменитого гардеробщика, уроженца нашего города, прославившегося в мировых столицах небывалой безукоризненностью и невиданным доселе совершенством, грянули как гром. За билеты, проданные и перепроданные в тот же день, ссорились, дрались, совершали подлоги, судились и навсегда расставались. Сколько судеб было поломано этими гастролями, не счесть! Но только не наших: мы, счастливчики и любимчики, безмятежно поглаживали тиснёные билеты в верхних карманах пиджаков.
В означенный на билетах день мы пришли к ДК Профсоюзов за два часа, в пять, и прохлаждались в фойе, балуясь чаем и капучино из автоматов. За полчаса до начала фойе стремительно наполнилось, да так плотно, что нам с братиками стоило значительных усилий протиснуться и собраться вместе. Вскоре прибыл и гардеробщик, прямо из аэропорта, без опоздания: он упруго выскочил из кремового лимузина и на носочках побежал к стойке. Ему было около пятидесяти пяти, возможно поближе к шестидесяти; он носил сдержанный чубчик, серый костюм с ниточкой люрекса и красно-коричневые черепаховые мокасины. Все стихли и выстроились в очередь. С первого же взмаха рукой стало очевидно: мировое признание даётся не задарма. Хирургическая отточенность движений и фотографическая выверенность мимики, полемичность поэта и фактура философа, жар и пылкость юного влюблённого – всё сочеталось в нём, в нашем гардеробщике. Нас как будто закрутило могучим, но ласковым и осторожным вихрем – и тотчас отпустило; пальто же стройными вереницами повисли на плечиках, обновлённые и похорошевшие. Сжимая номерки вспотевшими ладонями, мы потрясённо топтались на лестнице, пока служительницы не направили нас наверх, в зал: устроители шоу придумали небольшой классический концерт, призванный оттенить полноту гардеробного мастерства. Объявили фортепиано, прелюды Рахманинова. Худенький пианист играл торопливо и смазано, мы ёрзали и зевали; ему самому не терпелось вернуться в гардероб, и он сбился на баркаролу, сумбурно кончил и, нисколько не стесняясь, поспешил со всеми вниз. И здесь мы стали свидетелями подлинного искусства: силы, лёгкости, наполненности живым смыслом и глубинной мудростью. Номерки взмывали и летели, шинели и манто мягкими волнами опадали через стойку – всё было до крайности просто и от этого особенно совершенно, возвышенно, озарено неведомой дотоле свободой и широтой. В тот вечер мы забыли обо всём и не стыдились слёз, мы шептали счастливо: браво! брависсимо! благословен! А он, сказав небольшую речь – чистые и ясные слова о родине, родителях и радости творчества – крепко пожал протянутые руки, попрощался и отбыл.
BD. Истории зрелости и угасания. О бритье
Как-то раз в среду, в первой половине августа, когда мы с братиками сидели в огороде вокруг костра и жарили на прутиках хлеб, из-за соседского забора до нас донеслись звуки ударов и треск разорванной ткани. Мы поспорили, кому первому идти смотреть на соседские события, и выпало Валику. Он направился к забору, а мы честно досчитали до двадцати и только потом догнали его. В щели между досками мы увидели нового соседа: он прохаживался прямо по грядкам с угрожающим видом, ссутулившись и широко расставив толстые руки, как разъярившийся злодей. Он то и дело бил
себя кулаком в грудь и раздирал ворот полосатого пуловера. Мы окликнули его, и он обернулся – упитанный клерк средних лет, стриженный бобриком и сильно небритый, в чёрных шортах и сандалетах. Увидев нас, он подобрел, успокоился и даже улыбнулся:– Это я бреюсь так, ребята.
– Бреешься?
– Ну да. Свой способ придумал. Обычной бритвой не могу – раздражение сильное на коже.
– И что за способ?
– Ну, надо сильно-сильно разозлиться на щетину, и она сама выпадает.
– Шутишь?
– Какие шутки! Волоски прямо с луковицами из кожи вылетают, как пульки. Пугаются видимо. Потом месяц гладенький хожу. Но разозлиться нужно очень сильно, вот в чём проблема. Не так-то это и просто.
Он потёр подбородок, оценивая длину волоса. Мы, стараясь не переглядываться, сочувственно покивали и вернулись к костру. Пусть его, мало ли всяких помешанных. Не будешь ведь с каждым спорить и доказывать правду, это было бы тоже своего рода помешательством. Мы жарили хлеб до хрустящей корочки и не обращали больше внимания на звуки. Колик рассказывал о сокамерниках, Валик – о заказчиках, Хулио – о возлюбленных. Но дело на этом не кончилось. Поздно вечером, когда мы уже улеглись спать, пожелали друг другу покойной ночи и уютно подоткнули одеяла, из окна до нас долетел такой неистовый рёв и проклятия, что мы, схватив фонари, ринулись вниз – мало ли что, может человек до беды себя довёл и нуждается в помощи. Пусть и помешанный, но добрососедство никто не отменял. Треща досками, мы полезли через забор, подсобляя друг другу, спрыгнули на грядки и поспешили вокруг дома ко входу. Мы увидели ярко освещённое крыльцо и соседа, сидящего у стены. Он обратил к нам полное лицо, счастливое и умиротворённое, и мы удостоверились: на нём не было ни единой волосинки! Рыжеватые щетинки опали на его колени, на рукава, на доски крыльца. Мы чувствовали сильную вину за скепсис и недоверие, но он и не думал корить нас, и даже позволил дотронуться до своих щёк, гладких и нежных как у девушки.
BE. Побег и скитания. В февральскую стужу
В февральскую стужу хорошо читать что-нибудь духовное, вроде Исповеди Августина или комментариев к буддийским сутрам. Добротолюбие подходит. Сидишь возле батареи центрального отопления, завернувшись в одеяло, пьёшь чай и неторопливо внимаешь мудрым убелённым старцам. Старцы вдумчиво объясняют, наставляют. Ты, поразмыслив, с серьёзным видом соглашаешься. Изредка встаёшь и завариваешь ещё чаю, кушаешь баранку. Уютно.
В февральскую стужу всё постепенно начинает бесить. Будь осторожен – твердишь себе – возгореться легко, остыть непросто. Стоишь лицом к стене, не шевелясь, не дыша, не открывая глаз. Но долго ли можно выдержать? В изнеможении открываешь глаза и видишь обои, и они бесят тебя до дрожи, до самой глубины – мерзкие зелёные бумажищи, с издевательской тщательностью наклеенные на стену! Кто-то разглаживал их, промакал тряпочкой и сидел на табурете, любуясь резным бордюром! Невыносимо!
Промучившись несколько дней неутихающим клокотом негодования в груди, я отправился в обойный магазин – купить что-нибудь другое, любое, всё равно что, и заклеить ненавистную зелень поверх. Денег у меня не было, и я намеревался украсть несколько ненужных трубок, можно даже некрасивых и бракованных. Но, хотя я был одет вполне прилично – шуба и чистые востроносые сапоги – ко мне сразу привязалась неприязненная продавщица в пиджаке и принялась с сомнением расспрашивать, куда мне обои. «Что значит куда?» – недоумевал я. «В какую комнату?» «В зелёную!» «У вас зелёная мебель или много растений?» «У меня зелёные обои!» «И вы хотите такие же?» «Нет!» «Но ведь если вы их заклеите другими, комната перестанет быть зелёной?» Я уже понял, что мне её не обмануть, и с позором пятился к выходу, а она всё наступала и глумливо щурила глаза, качая серёжками. «Дайте же мне хоть фломастер, чтобы я их закрасил!» Но она только посмеивалась, качая головой. Что ж, мне было не привыкать к жестокости. Если б сварить борщ, думал я, возвращаясь сквозь метель, можно было бы плескать им на стены, окрашивая бордовым! Но где взять свёклу, где взять воду, где взять огонь?
В февральскую стужу хорошо лежать в сугробе, в сапогах, в толстой шубе, погружая руки в снег и пытаясь нащупать в глубине сквозь лёд траву, луковицы тюльпанов, чёрную, рыхлую, ароматную клумбу. Шерстинки дрожат, снежинки сыплются. Пробегают мимо собаки на жилистых лапах, пятнистые, породистые, скользят на лыжах школьники, шаркают вразвалочку чьи-то тёщи. Обои, вы больше не властны надо мной, я вас не замечаю. Звёзды мерцают – видите?
BF. Истории зрелости и угасания. О большой женщине
– Я ведь уже признавался вам, братики, – начал Хулио, – что с ранней юности мечтал о большой женщине, по-настоящему большой? Понятно, что это лишь постыдные и неприличные младенческие комплексы, но вы же не осудите меня? Так вот, поверите ли, сегодня утром я встретил её, точнее конечно не именно её, но во всяком случае по-настоящему большую девушку. Она стояла у витрины гастронома и рассматривала маринады, в простом ситцевом платьице и с зелёной сумочкой через плечо. Её чёрный блестящий поясок находился на уровне моих глаз – вообразите рост! – но впрочем он сидел не на талии, а повыше, поближе к груди, в соответствии с модой. На ногах у неё были самодельные верёвочные сандалии, тонкие, изящные, перевязанные за щиколотки на античный манер. Я заговорил с ней, и она отвечала с приветливой улыбкой, а глаза её были серыми, продолговатыми. Отвечая, она намеренно не нагибалась ко мне, чтобы не подчёркивать наклоном разницу в нашем росте. Было заметно, что ей больше нравится слушать, нежели говорить, и я принялся развлекать её сказками. Мы шли по улице, и до меня временами довевал запах её духов – ромашка и розмарин. Я предложил ей мороженое, но она, поблагодарив, сказала, что предпочитает мороженому холодную сметану. Мы взяли по стаканчику сметаны и остановились на набережной, глядя на реку. Она ела нарочито медленно, аккуратно слизывая огромным языком густые сметанные капли с ложечки. Её тёмно-русые волосы были собраны в скромный недлинный хвостик, и я, не имея возможности их рассмотреть, попросил подарить мне один волосок на счастье. Улыбнувшись, она выдернула волосок с виска: упругий, толстый как леска, он оканчивался бледной луковичкой размером со спичечную головку...