История Роланда
Шрифт:
– Покажи-ка!
– Погодите, дайте дорассказать. Вы смотрели когда-нибудь на женское лицо снизу? Посмотрите. Это красиво: плавные очертания нижней челюсти, тёмные овалы ноздрей, великолепная симметрия... Немного привыкнув ко мне, она стала вести себя свободнее: покашливала, поправляла бретельки, перегибалась через парапет, чтобы рассмотреть крохотных паучков, живущих в трещинах камня. Её икры были сильными, мускулистыми, а слегка пористая кожа только добавляла шарма. Мне хотелось прикоснуться к ней, провести ладонью по длинным мышцам, но я опасался, что от неожиданности она может лягнуться и зашибить меня. Я стоял рядом, радуясь близости, любовался, смеялся, что-то говорил, и уже собрался пригласить её на ужин, как вдруг она объявила, что ей пора – муж ждёт. Что ж, неудивительно, подумал я, она слишком прекрасна, чтобы быть свободной. Она подала мне руку – необъятную и нежную, с гибкими пальцами, сильно сужающимися к кончикам. Вот отчего она не носит обручального кольца, размышлял я – кольцо спадает. Падает на пол, на асфальт, и катится, закатывается под
И Хулио, раскрыв сумку, наконец показал нам всё, что осталось от большой женщины: пластиковая баночка из-под сметаны с синей надписью «Гормолзавод №2», крепкий волос сантиметров двадцати длиной, кончающийся необыкновенно мощной луковицей, и круглый жёлтый магнит с изображением смайлика.
C0. Истории безоблачного детства. Об отличиях
Когда мы были маленькими, нас всегда удивляли терзания сверстников, ищущих и не находящих отличия между мамой и папой. Все эти передачи, книжки, доктора со своими многоэтажными теориями – мы смотрели на них с жалостью и немного свысока. У наших мамы и папы отличия были выпуклые, явственные и прекрасно запоминающиеся.
Во-первых, мама сыпала в чай две ложечки сахара, а папа – три. Мы не раз украдкой переменяли их чашки, уже приготовленные, и они мгновенно чувствовали неправильность сладости: папа морщился и выплёскивал чай в умывальник, а мама хмурилась, отодвигала его и говорила, что выпьет позже, но никогда не выпивала.
Во-вторых, мамино напутствие неизменно состояло из сорока пяти слов, а папино – из ста двенадцати. Куда бы мы не направлялись, хоть через дорогу за квасом, они настоятельно напутствовали нас, желая здоровья и добра, и напоминали о правилах пристойности, приличествующих детству: мама – чуть сдержаннее, папа – чуть пространнее.
В-третьих, на наш частый вопрос «мамочка, ну почему мы такие мерзавцы?» мама всплескивала руками и утешала нас: «что вы, вы никакие не мерзавцы, вы очень даже хорошие», и перечисляла причины и поступки, которые делали нас несомненно хорошими. Папа же на такой вопрос отвечал совершенно в ином ключе: «ничего, детки, это ничего, все люди мерзавцы, и я мерзавец, и маменька тоже, а о соседях я вообще лучше промолчу».
Это последнее мои братики воспринимали так же, как чай или как напутствия – как забавную несущественную околичность; но меня она выбивала из колеи, и я надолго оставался будто меж двух стульев, в тревожной неопределённости, еле слышно звенящей на фоне жизни. Случалось, я даже начинал обращать внимание на передачи, на книжки, прислушиваться к докторам, пока что-нибудь радостное не отвлекало меня, и я с полуосознанным облегчением не забывал.
C1. Из письма Толика. Всегда вместе
<…> Знаете, что такое «лежачий полицейский»? Это горб на асфальте, перед пешеходным переходом, у которого сбавляют скорость, сберегая подвеску.
Когда передние колёса переезжают через него, ты ждёшь, чтобы машину приподняло на задних – и тогда можно будет снова ускориться. Но всё не поднимает и не поднимает... Тревожное ощущение. Прибавляешь ходу. Деревья и дома проплывают за окном – но дорога ровна. Полицейский исчез? Или твоя телега превратилась в невероятно длинный лимузин?
А может, лежачий поехал с тобой?..
Да! Он поехал с тобой!
Он за что-то полюбил тебя, и теперь вы всегда будете вместе. <…>
С2. Истории безоблачного детства. О яичнице
Когда мы были маленькими, папа постоянно учил нас разбираться в людях. Например, во время завтрака:
– Запомните, сынки,
тот, кто разбивает яйцо о край сковородки – тёмный, ненадёжный человек,
тот, кто разбивает яйцо ножом – самоуверенный невротик,
тот, кто любит глазунью – позёр и пижон,
тот, кто перемешивает желток с белком – меланхолик и декадент,
тот, кто жарит яичницу под крышкой – трус и слабак,
тот, кто переворачивает яичницу – отчаявшийся фаталист,
тот, кто перчит яичницу – алчный и корыстный человек.
Сам же папа никогда не готовил яичницу, очевидно, опасаясь ужасных разоблачений.
C3. Истории зрелости и угасания. О парилке
Как-то раз в июне, когда мы с братьями снова заметно подросли, папа посмотрел на нас, признал наконец равными и отменил принудительные посещения борделя. Впервые за много лет мы почувствовали свободу и вздохнули полной грудью. Теперь мы сами выбирали себе развлечения по вкусу, включая самые взрослые. А уж сколько в нашем городке было развлечений в те старинные времена! Тьма. Гуляешь, бывало, по набережной... Или вот лучше про парилку. К примеру, ни в сауну, ни в русскую баню никто из наших граждан не ходил – скукота. Зато любили такую интересную штуку – нам она тоже понравилась – называлась духовная парилка. Покупаешь билетик и заходишь в полутёмный зал, вроде библиотечного, а там внутри сконцентрирован необычайно высокий градус духовности. По центру стоит большой экран, на него проецируют фильмы Тарковского, само собой разумеется чёрно-белые; из колонок играет Пярт; чтец декламирует Гессе, нараспев и с придыханием; по стенам развешены репродукции Рембрандта. А пожилая актриса показывает пантомиму о страданиях Сартра. И чем дольше в парилке сидишь, тем больше возвышаешься, расширяешься сознанием
и переполняешься метафизической утончённостью. А когда совсем невмоготу становится – выскакиваешь через чёрный ход на воздух! А там тебе уж подносят стакан сивухи и грибочек на пластмассовой вилке! Выпиваешь – и ух с разбегу в мусорный бак! Хорошо! Выныриваешь, весь в грязи, слизи и картофельных очистках, а тебе тут хрясь по роже – и ты тоже в ответ хрясь! И ну давай в пляс под удалые гоп-стопы! А потом снова в духовную парилку идёшь. И так раз по пять. Вся короста с души сходит.C4. Истории зрелости и угасания. О взаимном воспылании
Как-то раз ближе к вечеру, перед одним из многочисленных летних праздников, Хулио признался нам, что полюбил парикмахершу. Он повёл нас сперва по проспекту, потом сквозь трёхэтажные каштановые улочки, и остановился перед пыльной витриной с изображением расчёски. За стеклом сидела скучающая матрона, курила сигарету в костяном мундштуке и разгадывала кроссворд. «Хули! Неужели это она? Она же крашеная!» – тактично намекнули мы на превосходство её возраста. Но это была лишь формальность – мы знали, что любовь Хулио всегда выше условностей и обстоятельств. «Что мне делать? – попросил он совета, – как завоевать её благосклонность?» Мы рассматривали парикмахершу, ели яблоки и совещались. Идти к ней стричься было пошло, посылать цветы – банально. Мы решили ради знакомства и взаимного воспылания устроить нечто вроде спасения от разбойников, только наоборот, чтобы разбойницей стала она – роковой и романтичной, но нуждающейся в опеке. Мы ввалились все вместе и скомандовали: «Руки за голову! Мы комиссары. Поступила информация, что в вашей парикмахерской хранятся шедевры, присвоенные нацистами во время второй мировой войны». Колик достал папин револьвер и предупреждающе крутнул барабан. Парикмахерша нехотя оторвалась от кроссворда и с укором смотрела на нас. «Неужели непонятно? – пояснил ей Валик, – именем закона открывай тумбочки!» Она грузно поднялась и стала распахивать пошарпанные дверцы, а Хулио восторженно разглядывал её стать. Мы склонились к тумбочкам и начали тщательно простукивать каждую, выявляя двойные стенки. Я был ближе всех к Хулио и слышал, как он зашептал парикмахерше: «Бежим со мной! Я спасу тебя! Прихвостни подкуплены! Билет на пароход на двоих – только ты и я!» И она поверила, и прижалась к его плечу. Замерев, мы наблюдали её выражение – доверие, благодарность и надежду на счастье. Они выскользнули на улицу, прихватив лишь самое необходимое – жемчужные бусы, паспорта, облигации – остановили такси и скрылись в направлении северного порта.
C5. Истории зрелости и угасания. Об энергии расставаний
Мой брат Валик в молодости был полным подлецом. Если нормальному парню от девушки нужны телесные услады, или любовь, или семейные уюты, то Валику требовалось расставание. Сначала влюбиться, потом расстаться, а на полученной энергии написать картину. Причём безответная любовь его не устраивала, ни в ту, ни в другую сторону – только взаимная. Сам он влюблялся запросто, но не в рядовых красавиц, которые ему были скучны как чёрствый хлеб, а во всяких необычных дев, например, с кривыми зубами, или с волосами на лице, или прыщавых, или с чрезмерно широко расставленными глазами. Такие девушки часто оказывались особенно беззащитны и влюблялись в Валика смертельно, тем паче что он был хорош собой, умён в беседе и бодр в постели. Он завлекал их портретами, прямо в трамвае: не изволите ли попозировать? А у самого уже была снята квартира на месяц. Портреты выходили добротные, он писал их легко и ни во что не ставил, дарил тем бедняжкам, а главное вдохновение приберегал на расставание. Когда чувствовал, что пора, то объявлял несчастной: прости! Сегодня наш последний день. И придумывал предлог: у меня жена и дети, или я гей, или я заразился спидом, или ещё какую-нибудь нелепицу. И начинался шторм! Девушка страдала, изнемогала, а Валик ловил волну, наслаждался, напитывался. И уж потом, по памяти, писал такой портрет, что дух захватывало!
Мы с братиками говорили ему не раз: довольно подлостей! Преодолей порочное пристрастие! Но он только посмеивался. И что мы могли сделать? Мы жаловались папе, и папа всякий раз нас успокаивал: бросьте, не преувеличивайте, с возрастом пройдёт. И действительно, прошло, и даже слишком. Напрасно мы рассчитывали на племянников: с годами девушки наскучили Валику окончательно. Когда мы наседали на него, он отмахивался и туманно говорил, будто взял от них всё, что они могли дать, и теперь переключился на более тонкие источники энергии – предметы. В ту пору он жил уже сам по себе, в доме на отшибе, и мало общался с нами, но его время от времени можно было видеть с саночками, по пути на свалку, а на саночках всегда стояло что-то, завёрнутое в одеяло. Портреты больше не писал, а писал натюрморты, удивительной красоты и силы, заставляющие вздрагивать. Одну из своих зрелых работ он посвятил папе: «Портрет табурета». Чистый, чувственный, пронизанный нежностью и светлой тоской – от него даже у полного подлеца бегут по хребту мурашки и блестят слёзы. От него хочется стать лучше.
C6. На обороте портрета. О последнем дне
«Нам оставался вместе один день.
Мы набросились друг на друга, мы ласкали друг друга, мы вгрызались, мы впивались, мы впитывали каждую чёрточку, но тела так конечны.
Мы завтракали и обедали, и нам казалось, что у нас ещё так много времени.
Мы разговаривали, но мысли так конечны.
Мы смотрели кино, а потом жалели, что потратили драгоценные два часа.
Мы вспоминали, мы светились, мы смеялись.
Мы плакали.