История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11
Шрифт:
Я провел время в Турине очень спокойно, в компании эпикурейцев. Старый шевалье Рэберти, граф де ла Перуз, очаровательный аббат де Рубион, сладострастник граф Рика, посол Англии и немножко литературы весьма приятным образом занимали меня; никаких любовных историй. Частые ужины с очень симпатичными девочками гасили наши желания раньше, чем они могли набрать силу и заставить нас вздыхать. Модистка, любовница графа де ла Перуза, умерла в эти дни, проглотив, вместо причастия, портрет своего любовника. Я написал на этот сюжет два сонета, которыми был доволен и доволен до сих пор. Я имел литературный диспут с Баретти, тем, что умер также в Лондоне, и девиз которого должен был быть: Ille Bioncis sermonibus et sale nigro [35] . Это человек, который писал на чистом итальянском языке и интересовался только едкими выражениями, которыми было начинено все, что он писал, лишенное всякой эрудиции и доброжелательной критики. Владевший английским языком и, несмотря на это, делающий его неприятным, когда хотел сочетать его с красотами языка итальянского.
35
Он [находит удовольствие] в беседах на манер
В это же время я счел, что мне повезет, если я направлюсь в Ливорно предложить мои услуги графу Алексею Орлову, который командовал эскадрой, что должна была идти в Константинополь, и которая, возможно, туда бы пошла, если бы ею командовал англичанин.
Посол Англии, шевалье XXХ, дал мне мощное рекомендательное письмо в Ливорно, адресованное консулу своей страны. Я выехал из Турина с очень малым количеством денег в кармане и без всякого кредита у какого-нибудь банкира. Англичанин Астон рекомендовал мне английского негоцианта, который обосновался в Ливорно, но его рекомендация не распространялась на то, чтобы мне попросить у него денег. Другое письмо от аббата Андреис рекомендовало меня корсиканцу Риварола, живущему в Ливорно, человеку умному, большому другу Паоли. У англичанина Астона случилось тогда в Турине странное дело. Он влюбился в Венеции в очень красивую женщину, не помню, гречанку или неаполитанку. Муж этой женщины был туринец по имени Склопитц, который не чинил никаких препятствий любовному приключению англичанина, тратившего много денег, но становился неудобен ухажеру и, наверняка, своей жене в те моменты, когда должен был проявляться соответственно своему статусу мужа и законам приличий. Такой муж более утомителен, чем ревнивец, и, к сожалению, ухажер не мог обсуждать с ним положение, потому что тот был муж. Астон в этом затруднительном положении, как истый англичанин, влюбленный и благородный, терпел это положение, скрепя сердце, и решился, в согласии с красоткой, поговорить, сжав зубы, с этим мужем. Он спросил у него, не нужна ли ему тысяча гиней, и предложил их ему с условием, что тот позволит ему путешествовать с мадам три года, не затрудняя его необходимостью их сопровождения. Склопитц согласился и подписал соглашение. Три года прошли, Склопитц, живя в Турине, написал своей жене, которая находилась в Венеции, чтобы вернулась к нему, и Астону — чтобы не чинил препятствий. Его жена написала, что не желает больше с ним жить, и Астон дал ему понять, что он не может и не хочет ее прогонять, и, хорошо понимая, что рогоносец прибегнет к министерским путям, поручил свое дело шевалье XXХ, который поговорил с шевалье Рэберти, который заведовал тогда департаментом иностранных дел. Склопитц поговорил с ним, потребовав от него написать резиденту Турина, командору Камарана, чтобы обратился к венецианскому правительству через посольские каналы, и убедил Берлендиса также написать депешу, что претензия его, Скопитца, весьма справедлива, и что следует пойти ему навстречу и заставить выехать из Венеции его жену, вопреки ей самой. Дело было бы сделано, в этом нет сомнения, если бы командор Камарана попросил о нем во-время, но шевалье Рэберти, более человек чести, чем скрупулезный христианин в законах, которые рассматривают брак как священнодействие, не только не написал резиденту Камарана, но, предупрежденный XXХ, имея мнение, противоположное мнению резидента Венеции Берлендиса, оказал очень добрый прием сэру Аштону, который, прибыв в Турин из-за этого дела, оставил м-м Склопитц в Венеции под покровительством резидента Англии. Склопитц постыдился жаловаться публично, потому что его контракт покрывал его позором; но Берлендис вызывал смех, говоря публично, что муж Клопитц был прав, и что это недостойно — не постараться помочь ему, потому что, наконец, он все-таки муж, и законного развода между ним и его женой не было, и нельзя помешать ему соединиться со своей женой, тем более, что три года, на которые он имел слабость ее уступить, уже истекли.
— Что вы скажете, — спросил я у Берлендиса накануне своего отъезда, — если Склопитц, которому вы покровительствуете, известит Астона, что перестанет доставлять ему беспокойство, воспользовавшись еще одной тысячей гиней, которую тот ему даст за новый арендный срок в три года.
— Я не верю в такой позор.
— Вы ошибаетесь. Ее знают; и вы будете выглядеть странно, опасаясь того, что это вас опозорит, если такое возможно; но согласитесь, что в это не верят, потому что знаю, что вы богатый и порядочный человек. Я советую вам отойти от того, что вы называете справедливостью для г-на Склопитца, который недостоин пользоваться сокровищами, которые хочет продать.
Берлендис при моих словах вспыхнул как огонь. Erubuit: salva res est [36] . Я уехал, и два года спустя встретил в Болонье Астона и мадам Склопитц, красотой которой я любовался. Она держала на коленях маленького очаровательного Астона. Я дал ему новости о его сестре; но я поговорю об этом на своем месте.
Из Турина я направился в Парму с одним венецианцем, который, как и я, блуждал вдали от родины, не имея возможности там жить по причинам, известным Государственным Инквизиторам. Он сделался комедиантом, чтобы заработать на жизнь, и направлялся в Парму вместе с двумя женщинами — комедиантками, одна из которых была достойна любви. Когда он узнал, кто я такой, он стал мне близким другом, и допустил бы меня до всех удовольствий, что могло предоставить нам совместно дорожное сообщество; но у меня не было желания веселиться. Я направлялся в Ливорно с химерическими идеями. Я полагал себя способным стать необходимым графу Алексею Орлову в той победе, которую он должен был одержать при Константинополе; я вообразил себе, что без меня он никогда не пройдет Дарданеллы, что это перст судьбы, как тот, что прозвучал при взятии Трои, которого никогда бы не произошло без присутствия Ахилла. Я между тем испытывал большое чувство дружбы к этому мальчику, которого звали Анжело Бентивольо, которому Государственные Инквизиторы никогда не простили бы преступления, незначительней которого философия не знает. Я поговорю о нем, когда читатель найдет меня в четырех годах позже, вернувшегося в Венецию.
36
Он покраснел: значит, все в порядке — из Теренция.
Прибыв в Парму к полудню, я сказал адье Бентивольо и его компании. Мне сразу сказали, что двор находится в Колорно; но мне нечего было делать при дворе. Решив выехать назавтра в Болонью, я пошел поесть супу у горбуна дю Буа Шательро, директора
монетного двора инфанта, человека умного, пустого, обладающего многими талантами. Читатель может вспомнить, что я был знаком с ним уже двадцать два года назад, в те счастливые времена, когда я был влюблен в Генриетту. Я виделся с ним с тех пор лишь два раза, мимоходом. Он встретил меня криками радости, как старого знакомого, предъявляя мне большой счет по поводу того, что я собираюсь провести с ним лишь несколько часов, что собираюсь пробыть в Парме. Я сказал, что направляюсь в Ливорно, где граф Орлов меня ждет, и что я еду день и ночь, поскольку в тот час, когда мы будем разговаривать, он уже стоит под парусами. Он меня заверил, что тот готов к отъезду, и показал мне письма, полученные только что из Ливорно. Но, с некоторым смехом, я заверил его, что он не уйдет без меня, и г-н дю Буа поздравил меня с политическим успехом. Он хотел говорить со мной об этой экспедиции, которая заставила говорить о себе всю Европу, но моя сдержанность заставила его сменить тему. Он показал мне свои прекрасные гравюры, которые действительно были шедеврами, и оказал мне честь, пригласив обедать, вместе со своей гувернанткой. Мы много говорили о Генриетте, которую он пытался сделать вид, что знает, и, несмотря на то, что он говорил о ней с большим уважением, я не оставил ему времени, чтобы он попытался что-либо выведать о ней. Так что он провел все послеобеденное время, говоря сам, жалуясь на всех суверенов Европы, за исключением короля Прусского, который сделал его бароном, несмотря на то, что не знал его и никогда не имел с ним дела, ни прямо, ни косвенно.Он жаловался, прежде всего, на инфанта герцога Пармы, который держал его у себя на службе и, не решаясь сделать свою монету, не использовал; он бы не остался в таком положении, если бы мог предвидеть, что будет там как каноник в капитуле, нужный, чтобы держать доходное место. Он высказывал самые горькие жалобы на двор Людовика Пятнадцатого, у которого он не попросил бы и стакана воды, который бы все равно не получил. Этим стаканом воды была для него черная лента Св-Михаила, которую вручают людям таланта, и которой кто и заслуживает, как не он. Он жаловался, наконец, на республику Венецию, которая не вознаградила его в достаточной мере за то, что он для нее сделал. Он был в Венеции год, устанавливая в Монетном замке этой республики балансир, и он хорошо его сделал. Она смогла после этого бить монету на связке, как все другие власти Европы, и наградой ему за это стала нищета. Он потратил четыре раза по столько, сколько за это получил. Сказав ему на это, что он имеет все в мире основания жаловаться, я попросил его достать для меня у некоего банкира пятьдесят цехинов, которые я верну в Ливорно на счет, который он мне укажет; он ответил мне весьма благородно, что мне нет нужды обращаться к банкиру с такой мелочью, потому что он может снабдить меня этим сам. Я согласился с его предложением, пообещав вернуть ему эту сумму как можно раньше, но я оказался не в состоянии когда либо расквитаться с этим долгом. Я не знаю, жив ли он еще; но если даже, тем не менее, он доживет до возраста Нестора, я не льщу себя надеждой, что когда-либо буду в состоянии расквитаться с этим маленьким долгом. Я становлюсь с каждым днем все беднее и вижу уже себя в конце своей карьеры.
На другой день я прибыл в Болонью, и через день — во Флоренцию, где нашел шевалье Морозини, племянника прокуратора, девятнадцати лет, который путешествовал вместе с графом Стратико, профессором математики университета Падуи. Он был с молодым сеньором в качестве гувернера. Он дал мне письмо для своего брата, монаха-якобита, профессора словесности в университете Пизы. Я остановился в Пизе на два часа, только чтобы познакомиться с этим монахом, выдающимся как по своему уму, так и по учености. Я нашел его выше его репутации и пообещал ему провести какое-то время в этом городе в другой раз, специально, чтобы насладиться его обществом. Я остановился на час в банях и познакомился с безуспешным претендентом на трон Великобритании. Я прибыл в Ливорно, где застал графа Орлова лишь благодаря плохой погоде.
Консул Англии сразу меня представил; тот жил у него. Когда он меня увидел, он, как мне показалось, был обрадован, потому что был довольно знаком со мной по Петербургу; и он, казалось, еще больше был доволен, когда консул дал ему прочесть письмо, которое получил от посла Англии, который был в Турине. Он сказал мне, что рад, что я буду с ним на его корабле, и, соответственно, рад будет переправить на корабль мое имущество, потому что он отчалит, как только позволит ветер, и, имея много дел, оставил меня с консулом, который спросил, в качестве кого я направляюсь в Константинополь вместе с адмиралом.
— Это то, что я хотел бы сам знать, прежде, чем оправить на корабль свое маленькое имущество. Вы понимаете, что надо, чтобы я с ним поговорил, и чтобы он переговорил со мной. Считает ли он необходимым, чтобы для этого француз стал русским?
— Вы сможете поговорить с ним только завтра утром.
— Я поеду завтра рано утром, и передам ему записку, в которой напишу, что, прежде чем переправить на его борт мой багаж, мне нужно обязательно переговорить с ним, по крайней мере, с четверть часа тет-а-тет.
— Он, — сказал мне его адъютант, пишет, лежа в постели, и, соответственно, он просит меня подождать.
— Охотно.
Тут приходит да л'Оглио, агент короля Польши в Венеции, его старый друг; он знает меня по Берлину, и чуть ли не с момента моего рождения по своим старым связям.
— Что вы здесь делаете? — спрашивает он.
— Я должен говорить с адмиралом.
— Он очень занят.
Сказав мне это, он заходит. Это наглость. Может ли он сказать мне более ясно, что для него тот не занят? Момент спустя я вижу маркиза Маруччи, с его орденом Св. Анны и напыщенным видом, который, поздравив меня с прибытием в Ливорно, говорит, что читал мое «Опровержение Амелота», которое было для него неожиданностью.
Он был прав, что не ожидал этого, потому что нет ничего общего между ним и материей моего труда; но этот труд и не направлен на то, чтобы все в свете его ожидали. Если бы он не зашел к адмиралу, я бы ему это сказал. Он сказал мне, что не ожидал этого, только для того, чтобы дать мне понять, что это не то, что он хотел бы видеть, и я это знал. Мне это смешно; nescit vox missa reverti [37] . Но я был раздражен тем, что эти господа внутри, в то время как я снаружи. Мой проект начал мне не нравиться. Пять часов спустя выходит адмирал в сопровождении большого количества народа, направляясь к кому-то, говоря мне с лаковым видом, что мы поговорим за столом или после обеда.
37
слово сказано и не нужно больше повторять — из Вергилия.