История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11
Шрифт:
— Тем лучше; но Стратико должен был бы приговорить вас по крайней мере к месяцу, без всякой жалости по отношению к вам.
— Почему без жалости? Чем я могу рисковать?
— Утомиться до смерти или оставить в Сиене кусочек своего сердца.
— Все это может произойти и за восемь дней; но я не боюсь ни того ни другого из этих несчастий, потому что Стратико гарантировал меня от первого, рассчитывая на вас, и от второго — рассчитывая на меня. Вы получите от меня дань уважения, и предложить его вам в чистом виде — это лишь разумно. Мое сердце выйдет отсюда свободным, как и было, потому что, если бы я не надеялся на его возврат, его потеря сделала бы меня несчастным.
— Возможно ли, чтобы вы оказались в числе отчаявшихся?
— К счастью, да, потому что я обязан этому отчаянию всем своим спокойствием.
— Но какое горе, если вы ошибаетесь!
— Не столь большое, мадам, как вы воображаете. Аполлон внушил мне замечательный обходный путь, он дал мне верную увертку. Мне остается только улучить момент; но поскольку этот
42
Пользуйся настоящим днем — из Горация.
— Это из сластолюбивого Горация; но я одобряю это, только пока удобно. Удовольствие, которое следует за желаниями, и иногда даже за вздохами, предпочтительней, потому что оно бесконечно более живое.
— Это верно, но не следует слишком на это рассчитывать. Это огорчает расчетливого философа. Боже вас охрани, мадам, от того, чтобы познать на опыте эту жестокую истину. Благо, самое предпочтительное из всех, это то, которым пользуешься; то же, которого желаешь, остается зачастую лишь желаемым благом. Это фикция души, с которой я слишком был знаком в моей жизни, заполненной суетностью. Я однако поздравляю вас, если вы восприняли мудрость Горация лишь умом.
Маркиза с грациозной усмешкой уклонилась от ответа, как и следовало ожидать, и соглашаясь и не соглашаясь. Сьякчери, который присутствовал при этом молча, сказал, что самое счастливое, что может с нами случиться, это никогда не быть в согласии; маркиза согласилась с этим, посмеявшись над тонкой мыслью Сьячери, а я не согласился.
— Если я соглашаюсь с этим, — сказал я ему, — я отказываюсь от счастья, которое вы ставите в зависимость от того, чтобы никогда не быть в согласии. Я предпочитаю возразить вам, мадам, чем отказаться от надежды вам понравиться. Аббат Сьякчери — злой ум, что бросает между нами двумя яблоко раздора; но если мы продолжим, как начали, я останусь в Сиене.
Маркиза, весьма довольная, что дала мне хороший образчик своего ума, говорила затем о погоде, о Пизе, о Стратико, о Ливорно, Риме, об удовольствии путешествия, спрашивая меня, не собираюсь ли я поухаживать за всеми хорошенькими женщинами Сиены на здешних ассамблеях, предлагая поводить меня повсюду; я же всерьез просил ее не загружать себя этой заботой.
— Мне хотелось бы, мадам, чтобы в те восемь дней, что я проведу в Сиене, вы были единственной, за которой я бы ухаживал, и чтобы единственно аббат Сьякчери показал мне монументы города и здешних людей литературы.
Довольная этим объяснением, она пригласила меня вместе с аббатом обедать завтра в очаровательном доме, который она называла Вико, принадлежащем ей, в сотне шагов за городом. С возрастом меня все больше привлекал в женщинах ум. Он становился той основой, в которой нуждались мои притупившиеся чувства, чтобы прийти в движение. С мужчинами, чей темперамент противоположен моему, происходит обратное. Мужчина чувственный, старея, желает только вещественного, женщин, изощренных в упражнениях Венеры, а отнюдь не философских рассуждений. Я сказал Сьякчери, выходя от маркизы, что если я остаюсь в Сиене, она будет единственной, кого я буду видеть, и пусть будет то, что угодно Богу. Аббат Сьякчери счел в этом случае необходимым меня просвещать. Он показал мне в эту неделю все, что достойно быть увиденным в городе, и всех людей литературы, которые согласились отдать мне визит. К вечеру он отводил меня в дом, где, как он мне говорил, не принято было заниматься делами серьезными; никакой знати, никаких представлений; говорили, чтобы посмеяться, пели, играли инструментальную музыку, читали прекрасные пьесы в стихах, юная девушка возмещала этим свою некрасивость, ее младшая сестра, очень хорошенькая, добавляла красоты и довольствовалась тем, что давала пищи тем, кого воспламеняла любовью всей своей очаровательной персоной. У этих двух сестер были два брата, из которых один играл на клавесине, а другой был художником. Таков был этот дом, куда Сьякчери приводил меня провести вечер, вместе с другим аббатом, молодым профессором, которого звали Пистуа. Я не видел там ни отца, ни мать, ни слуг. Но если младшая из сестер была совершенная красотка, вторая была некрасива, не будучи ни горбатой, ни хромой, ни косоглазой, ни дурно сложенной; но она была некрасива, а любая некрасивость отталкивает. Несмотря на это, эта некрасивая девушка, не теряя смелости, говорила со мной о поэзии со скромностью и нежностью, и просила меня прочесть ей что-нибудь из моего, обещая взамен что-то свое. Я говорил ей, что приходило мне в голову, и она в том же поэтическом жанре читала мне кусок совершенной красоты, что я принимал, как и должно, делая вид, что верю в то, что она автор. Сьякчери, который был ее учителем, заметив, что я не могу поверить, что эта девочка столь умелая, предложил буриме. Задавала темы красивая, и все четверо начинали писать одновременно; некрасивая первая, кончив задание, опустила перо, Буриме были на сонет. Сонет девушки — восьмисложник — был самый красивый; я был удивлен, и, все еще сомневаясь, сделал в ее честь экспромт и, записав, представил ей; она сразу ответила мне похвальным словом в тех же рифмах, и тут я стал серьезен. Я спросил у нее имя, и
она мне назвала то, что носила как «пастушка» Аркадской академии и свое фамильное имя: Мария Фортуна.— Как, это вы?
Я читал стансы, что она напечатала во славу Метастазио. Я сказал ей это, она поднялась и пошла поискать ответ, который собственноручно написал ей этот бессмертный поэт. В восхищении, я говорил теперь только с ней, и вся ее некрасивость исчезла. Если утром у меня завязались нежные отношения с маркизой, теперь я стал фанатичным поклонником Марии Фортуны. Направляясь с Сьякчери в свою гостиницу, я тысячекратно благодарил его за удовольствие, которое он мне доставил. В этой девушке случайно открылся поэтический гений и за три года он возрос до такой степени. Я спросил у него, импровизирует ли она на манер Кориллы, и он ответил, что она бы хотела, но что он не хочет это ей позволить, потому что, как он сказал, было бы ошибкой так портить эту девушку.
Сьякчери, ужиная со мной, легко меня убедил, что испортил бы свою ученицу, позволив ей делать импровизации, потому что я был того же мнения. Ум поэта, взявшегося говорить о каком-то предмете в стихах, не продумав этого заранее, может породить хорошую мысль только случайно, потому что, хотя его суждение связано с предметом, который обсуждается, он чаще всего направлен на рифмы, в плену которых он оказывается, несмотря на прекрасное знание языка, на котором говорит. Он оказывается вынужден следовать за первой же рифмой, которую предоставляет ему случай, и не имеет времени искать более свойственную ходу его мысли, он не может сказать того, что хотел бы, и говорит то, чего сказать не хотел, и не сказал бы, если бы его не заставило сделать это перо в его руке. Импровизация у греков пользовалась некоторым уважением только потому, что греческая поэзия, как и латинская, чужда рифме. Она скорее тяготеет к прозе. Отсюда проистекает, что наши большие латинские поэты хотели бы говорить стихами, но стихи получаются вялыми, которых они потом стыдятся. Гораций часто проводил ночь без сна в поисках сильного стихотворного выражения того, что он хотел бы высказать, и когда он его находил, он записывал его на стене и засыпал, успокоенный и довольный… Стихи, которые не стоили ему ничего, были прозаическими, которыми он в основном пользовался во многих из своих Посланий ('Epitres ). Отсюда мы можем понять, что латиняне, как и греки, слышали во всех своих словах силу первого слога даже в двухсложных словах; истина, которую мы не можем понять, состоит в том, что «sine» [43] это слово из двух усеченных слогов; но мы не понимаем в этом смысла, когда осознаем, что не сможем произнести его иначе, когда два слога этого слова будут долгими.
43
без — ит.
Я привел это рассуждение, потому что оно целиком принадлежит аббату Сьякчери, ученому и замечательному поэту. Он признался мне, что влюблен в свою некрасивую ученицу, и что он этого никак не ожидал, когда начал учить ее писать стихи. Я сказал, что легко этому поверю, потому что sublata lucerna [44] , но он засмеялся:
— Никакая не sublata lucerna, — сказал он, — я влюбился в ее лицо, потому что оно неотделимо от нее самой.
44
свеча высока…
Я полагаю, что тосканцу легче писать на прекрасном поэтическом языке, чем итальянцу из другой провинции, потому что он с рождения владеет прекрасным языком, а тот, на котором говорят в Сиене, еще более нежный, обильный, грациозный и энергичный, чем флорентийский, несмотря на то, что тот претендует на первенство, и это происходит как раз вследствие его чистоты, которой он обязан своей Академии, как и своим богатством, откуда проистекает, что мы трактуем предметы гораздо с большим красноречием, чем французы, имея в своем распоряжении большое количество синонимов, в то время как с трудом можно найти и дюжину в языке Вольтера, который смеется над теми из своих соотечественников, которые говорят, что это неправда, что французский язык беден, потому что у него есть все слова, которые ему необходимы. Тот, кто имеет только то, что ему необходимо — беден, и упрямство Французской Академии, не желающей принимать иностранные слова, указывает только на то, что гордость идет в ногу с бедностью. Мы продолжаем брать из иностранных языков все слова, что нам нравятся, нам нравится становиться все богаче, мы находим даже удовольствие в том, чтобы обворовывать бедняка — это свойство богатого.
Маркиза Гижи дала нам тонкий обед в своем красивом доме, архитектором которого был Паладио. Сьякчери предупредил меня по дороге туда не говорить об удовольствии, которое я испытал накануне у Ла Фортуна, но маркиза сказала ему за обедом, что уверена, что он меня туда отвел, и он не смог этого отрицать. Впрочем, я не коснулся в разговоре с ней всего того удовольствия, которое получил, воздав, впрочем, хвалы большому таланту его ученицы.
— Стратико, — сказала мне она, — тоже восхищен ею, как и вы, и, прочтя кое-что из ее вещей, я вполне отдаю ей должное; к сожалению, в этот дом можно ходить только тайком.